— Не знаю… — Гогона испуганно взглянула на меня, потом отыскала глазами брата.
Гоча и Серапион стояли как вкопанные. А Тухия… Тухия, точно брошенный камень, летел к явору. Я глянул туда и увидел, как Толия, стоя на арбе на задних лаяах, дотянулась до дупла и с узелком в зубах спрыгнула на землю.
— Толия! — заорал Тухия, когда собака, схватив кусок мчади, несмело затрусила прочь. — Толия! — надрывался Тухия. — Убью!
Собака остановилась в нерешительности, повернулась к хозяину, но не смогла выпустить из зубов лепешку и, поджав хвост, побежала дальше.
— Убью, Толия! — с отчаянием в голосе вопил Тухия.
Собака чуяла, что не к добру хозяин кричит так громко. Она опять остановилась, виновато прижала уши и зажмурилась. Тут и Тухия набежал и, не удержавшись, проскочил мимо. А Толия — точно оправдываясь тем, что хозяин не вырвал куска у нее из зубов, кинулась в обратную сторону и нырнула под арбу.
— Убью, Толия!..
Не успела она надкусить мчади, как Тухия подбежал к арбе, схватил валявшийся тут же секач, с разбегу поддел собаку ногой и, когда та с лепешкой в зубах вылезла из-под арбы, с такой силой хватил ее по голове, что рассек череп, как головку сыра.
Мы подбежали, но было поздно. Обе половины собачьей головы, казалось, умирали по отдельности. Но обе, жмурясь в последний раз, не отрывали глаз от недоеденной лепешки.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
СЫТЫЙ ВОРОН
Государство определило нам денежное пособие. Каждый месяц начальник почты, шевеля длинными усами, трижды пересчитывал деньги, прежде чем вручить их мне. Заставив меня еще раз пересчитать, он старательно засовывал их в мой карман. Потом, глядя в окно и подкручивая ус, спрашивал:
— Хорошо пересчитал?
Когда я расписывался в получении, он наставлял меня:
— Ты малый толковый, не задерживайся нигде, ступай прямо домой и отдай деньги матери.
…Я шел на почту получать деньги. Выйдя из калитки, я невольно оглядел свою одежду. Неловко было идти в таком виде мимо лавок, парикмахерской.
Я старательно соскреб налипшую на залатанную штанину грязь, получше заправил за пояс рваный подол рубахи и все же свернул с дороги и пошел задами. Дошел тропинкой до родника. Где-то в стороне мелькнула фигура Карпе, что жил в верхнем конце деревни. Помню, меня удивило, что пожилой мужчина тоже ходит задворками вроде меня.
Больше я никого не встретил до самой церкви. Но стоило мне свернуть за церковную ограду, как из-за угла с другой стороны вышел наш учитель. «Вот незадача! Что я ему скажу? Он обязательно спросит, почему я перестал ходить в школу», — пронеслось у меня в голове. Я попятился, прикидывая, куда же мне деться, и, не найдя другого выхода, перемахнул через церковную ограду. «Если он заглянет за ограду, я пропал…» — подумал я, быстро прополз вперед, залег между надгробными камнями и, затаив дыхание, прислушался к шагам учителя.
Под могильной плитой, прямо перед моими глазами, оказалась узенькая щель. На самом краю щели на плите сидел какой-то жук, чуть побольше божьей коровки, но очень плоский, неприятного кирпично-красного цвета, с черными крапинками на спине. Он казался мертвым. Но вот он приподнялся на лапки и медленно пополз. Вяло и безжизненно двигался он вперед.
Я поднял голову.
Задумавшись о чем-то своем, учитель Платон прошел вдоль ограды.
Я присел на плиту. Сразу зазнобило, протертые штаны не защищали от холода. Я встал и, шагая через могилы, пошел мимо старой церкви.
Купол давно обвалился. Сорванная ветром и временем, одна створка церковных ворот с большим резным крестом посередине валялась на стертых замшелых ступенях у входа. Другая едва держалась на одной петле.
В сухих зарослях бузины кто-то робко протоптал тропинку. Ни пробежавший ребенок, ни уверенный шаг мужчины не оставляют такой след. Я пошел по нему до церкви и заглянул в нее. И раньше, до войны, я заглядывал сюда, и каждый раз мне делалось боязно. Омытые дождями деревянные стены прогнили и почернели, с мрачных стен глядели потемневшие лики святых, покрытые закопченной потрескавшейся позолотой. Теперь церковный купол обвалился, задавил царские врата. Дожди смыли краску с уцелевших икон, нарядное одеяние святых словно изорвалось, нимбы полиняли и облупились. Из груды развалин торчал железный крест, с двух сторон перехваченный цепями.
Хоть и не испытывая прежнего страха, я все же решил уйти, но, спускаясь по замшелым ступенькам, заметил старые стоптанные чувяки, видно, недавно оставленные кем-то.
Я повернулся и всмотрелся в полумрак. За грудой щебня — остатками обвалившегося купола, перед иконой богоматери, у самых ее ног, горела одинокая свеча, и перед ней распростерлась ниц женщина в черной одежде. Ее босые ноги стыли на серых каменных плитах.
Она замерла, прильнув лбом к холодной каменной плите. Свеча догорела и зачадила. Женщина, очнувшись, приподнялась и, сложив руки на груди, зашептала:
— Тебе, пресвятая богородица, вручаю я моих сыновей. Ты мать и поймешь молитву матери, святая дева Мария!
И, как бы в ожидании ответа, она устремила взгляд на икону и замерла.