— Подходит очередь отвечать молоденькой девушке. Она симпатичная такая, задумчивая, думает о чем-то, ну о том, о чем все девушки думают. На билет она ответила, но марксисту этого мало, он спрашивает: «Забвением ЧЕГО, — Шостакович поднимает палец левой руки, — вызваны события… ГДЕ?» — указательным пальцем правой руки он пригвождает загадочное нечто к столу. — Девушка, молоденькая такая, симпатичная, думает о том, о чем думают девушки, и совершенно теряется. А марксист-зануда уставился на нее и ждет. А она молчит. Ну, тут марксист, он тоже человек, тоже человек, — Шостакович оживляется и отбивает на щеке привычное стаккато пальцами, — тоже человек, в сортир побежал, в сортир побежал. А председатель комиссии — я, я председатель комиссии, я председатель. Он в сортир побежал, а я ей пять поставил, пять поставил, пять поставил, — Шостакович торжествующе набрасывает в воздухе три пятерки. — Я председатель комиссии![13]
Технические погрешности
Рассказы об успешном противостоянии силе не так неправдоподобны, как мы подспудно боимся. Наезд обычно предполагает пассивность жертвы, а потому продумывается лишь на шаг вперед и контрудара не выдерживает. Папа рассказывал об одном таком эпизоде из композиторской жизни.
Фортепианный квинтет Шостаковича был впервые исполнен в 1940 году, в Малом зале Консерватории, автором и квартетом имени Бетховена. На генеральной репетиции присутствовала музыкальная элита, в том числе Арам Хачатурян, бывший уже в чине зампредседателя оргкомитета Союза композиторов. Квинтет имел успех, и Хачатурян одним из первых поднялся на сцену поздравить автора. Но в свои похвалы он внес завистливо-перестраховочную ноту:
— Прекрасная музыка, Дмитрий Дмитриевич. Все великолепно, за исключением разве что мелких, технических погрешностей.
Заводить речь о технических недоработках у бесспорного мастера формы Хачатуряну, по слухам, отдававшему оркестровать свои сочинения музыкальным неграм, не следовало.
— Да, да, технические погрешности, технические погрешности, надо их устранить, устранить, немедленно устранить. — Нервно жестикулируя, Шостакович стал созывать исполнителей. — Дмитрий Михайлович, Василий Петрович, Сергей Петрович, Вадим Васильевич, в партитуру квинтета вкрались технические погрешности. Арам Ильич обнаружил досадные технические погрешности, технические погрешности. Сейчас он их нам покажет. Арам Ильич, пожалуйста, к инструменту. Нельзя допустить, чтобы свет увидело несовершенное сочинение, несовершенное сочинение.
Хачатурян всячески уворачивался, но Шостакович продолжал тащить его к роялю, сгребая вокруг него членов квартета, пока тому не удалось наконец вырваться из окружения и спастись бегством.
Не исключено, что сомнительный комплимент сошел бы ему с рук, прояви он больше внимания к его технической стороне — выбору слов.
Рамочная конструкция
Когда по поводу очередного советского абсурда говорили, что это не может быть надолго, папа вспоминал, как в 1918 году его одноклассница (им было по одиннадцать лет), случайно встреченная на трамвайной остановке, бросила ему с подножки:
— Ну, долго же такое продолжаться не может!
Он также любил цитировать Шостаковича, в аналогичных случаях говорившего:
— Были же Средние века. Понимаете? ВЕ-КА!
Тем не менее, папы, родившегося за десять лет до советской власти, достало на то, чтобы прожить столько же и после нее. Он любил симметрию. Ну и, как известно, в России надо жить долго.
Шостакович (1906–1975), наоборот, на десяток с лишним лет не дотянул. В математическом смысле это тоже симметрия, но не зеркальная, а какая-то похуже, кажется, продольная.
Соцреализм в школе и дома
Я еще учился в школе, когда после разгрома литературы, кино, музыки и генетики Сталин выступил с работами по языкознанию и экономике. Чудесная разносторонность впечатляла. Значит, гений срабатывает одинаково хорошо, на что его ни направишь? — спросил я у папы. Да, на что ни направишь, отозвался он, и мы потом неоднократно возвращались к этой наивно-восхищенной формуле. Подлинная суть сталинской гениальности, конечно, не составляла для него загадки, но ее разоблачением я мог поделиться с кем-нибудь вне дома, и рисковать не стоило.
2 марта 53-го года я первым в семье услышал по радио о тяжелой болезни Сталина. Я позвал родителей и помню, что, прибежав, мама стала повторять одну и ту же, как я теперь понимаю, двусмысленную фразу: «Что теперь с нами будет?!» Папа промолчал, а дождавшись 5 марта, объяснил мне, что догадался, что дело плохо, сразу — при малейших шансах на выживание о болезни не посмели бы и заикнуться. В школе мне пришлось постоять в траурном карауле у портрета вождя.
А вскоре папа рассекретил свою пародию на сталинские речи — музыкальную в своем структурном совершенстве миниатюру, которой потом часто развлекал знакомых.