На всемирном форуме о мировом значении русской литературы в Москве в декабре 2004 года среди прочих выступала моя когдатошняя сокурсница Т. За истекшие полстолетия она мало изменилась. Она была все такая же худая и высокая, держалась так же прямо и говорила так же, как тогда, — тихо, обстоятельно и безапелляционно. Первокурсницей она точно знала, что будет заниматься театром Чехова, и теперь, прозанимавшись им всю жизнь и став первым театро-чеховедом страны, а может быть, и планеты, она тем же, но уже вполне заслуженно учительским голосом описывала повсеместную востребованность чеховских постановок, сведения о которых стекались к ней с пяти континентов. Слушая ее, я представил себе карту мира, покрытую флажками и прямыми линиями с точкой пересечения в Москве, висящую на стене ее чеховского кабинета номер один.
Предавшись этим размышлениям, я отвлекся, но был вскоре возвращен назад переменой в интонации докладчицы. К ее невозмутимо эпическому тону примешалась какая-то беспокойная нота. Впрочем, и она звучала в мажоре, освеженном этими неожиданными модуляциями:
— И вы знаете, доходит до того, что где-то в Новой Зеландии ставят «Чайку», совершенно не консультируясь с нами, и мы только потом стороной узнаем, а они сами нам даже не сообщают.
На фоне Пушкина…
Окуджаву я люблю скоро полвека, дивясь, что проигрываемое на компьютере
Окуджава долго шел в связке с Галичем и Высоцким. Про полузабытого ныне Галича приходилось слышать, что он — единственный настоящий поэт после Пушкина. «Володя» все еще звучит сам и слышен в большей части того, что поется другими, но на бумаге безнадежно проигрывает.
Первую критику Окуджавы слева я услышал от Лимонова — году в 70-м. Задним числом она не удивительна, но тогда поразила решительным отвержением шестидесятнической поэзии как прекраснодушной и безжизненной. В результате, я впервые задумался об Окуджаве как предмете исследования, но ни его, ни Ахмадулину (ей тоже попало) не разлюбил. В науке, которую я представляю, полагается равномерно любить ссорящихся между собой подзащитных.
Как-то я чуть не месяц пролежал в постели с тяжелыми мигренями. Мигрени были, скорее всего, от советской власти, от нее же — возможность числиться на работе, лежа без движения в темной комнате с примочками на глазах. Впрочем, я не совсем бездельничал. Читать я не мог, но мог слушать, и Таня ставила мне в соседней комнате Окуджаву. Я и так знал почти все наизусть и уже пытался объяснять своим друзьям-лингвистам, бодро печатавшим под Окуджаву походный шаг, в чем состоят его далеко не маршеобразные инварианты. А тут тексты стали прокручиваться во мне с машинной регулярностью, буквально напрашиваясь на структурный анализ.
Идея изучать Окуджаву теми же методами, что Пастернака, Мандельштама и Пушкина, вызвала недоумение у нескольких ученых коллег, — но не у М. Л. Гаспарова, которому я на них пожаловался и который в ответ продекламировал свою отточенную, полагаю, заранее, формулу[19]
.Напечатать статью об Окуджаве тогда нечего было и думать, но доложить устно не составляло проблемы, и я сделал о нем два доклада, из числа самых удачных в моей жизни.
Первый — на странной семиотической конференции в «Информэлектро» (1978), собравшей элитарную компанию участников (помню Ю. М. Лотмана, В. В. Иванова, Л. Н. Гумилева, Б. М. Гаспарова…) и толпы слушателей со всей Москвы. Доклад был сырой, извиняющийся («Я думаю выявить то-то; может быть, дело в том-то…»). Непритворные пробелы сыграли магическую роль — каждому было что сказать, каждый мог почувствовать себя соавтором и все с легким сердцем кивали докладчику.
Окрыленный успехом и доделав работу, я вызвался выступить на семинаре в ВИНИТИ у Ю. А. Шрейдера и В. А. Успенского и загорелся идеей пригласить самого Окуджаву. Я не был с ним знаком, но по цепочке (через Юру Левина) получил его телефон и разрешение позвонить. Бард был бархатно ласков, обещал прийти, просил только напомнить поближе к делу. Но когда я позвонил накануне, он ласково извинился, что быть не сможет — болен, и ласково же спросил, когда следующий раз. Я со свойственной мне мерзкой находчивостью ответил, что следующего раза не будет — это не концерт.