Впрочем, с переводом не везет даже Достоевскому. Моя любимая реплика Свидригайлова: «Если вы убеждены, что у дверей нельзя подслушивать,
В результате подобных сглаживаний Достоевский предстает американцам мрачным до слез философом, без тени юмора, каковой до них таки не доходит. Однако эта утрата целой стилевой составляющей не только обедняет текст, но одновременно и как бы повышает его в литературном ранге.
Конечно, многие искажения — на совести ленивых и нелюбопытных переводчиков. Часто, однако, перевод натыкается на действительно непреодолимые языковые барьеры. Так, знаменитая гоголевская фраза: «С этих пор…
Хрестоматийный пример грамматического оскопления образа — судьба в знаменитом переводе Лермонтова гейневских сосны и пальмы, из которых первая по-немецки мужского рода; Тютчев заменил сосну кедром, но его перевод менее популярен. Впрочем, сегодня никого не удивил бы и роман между двумя женскими особями.
Аналогичная морфологическая кастрация, как я узнал из недавно прочитанной статьи, совершается при переводе на русский стихотворения Кавафиса «Зеркало у входа». Его пуантой является любовное восхищение старого зеркала отразившимся в нем красавчиком. По-гречески «зеркало» мужского рода (как наш «трельяж»), и соль концовки — в гомоэротическом повороте сюжета. В статье это дано намеком, а о сексуальной ориентации Кавафиса стыдливо умалчивается.
Но вернемся к парадоксу «престижного обеднения» текста. Особенно радикальны потери при переводе со специфического языка определенного вида искусства (поэзии, живописи, музыки) на общекультурный. Это происходит всегда, когда произведение попадает в руки «посторонних» — институтов, ведающих поддержкой, распространением, преподаванием и канонизацией искусства, обычно глухих к его собственно художественной природе. Проекция в социальную сферу выделяет в нем идеологические аспекты, кооптация в массовую культуру — сюжетные, экранизация — зрелищные, преподавание — дискурсивные, и т. д.
Характерна история с возвращением знаменитого грузинского танцора Вахтанга Чабукиани из Большого театра на тбилисскую сцену (конец 1950-х). Театр имени Руставели был каждый вечер переполнен. Поклонники стояли в проходах, фойе, на лестнице, в вестибюле и на улице, передавая из уст в уста весть об очередном феноменальном па. Такой перевод балетного фейерверка на небогатый язык одобрительных восклицаний являет — в кристально чистом виде — суть феномена общественного признания. Мастерству Чабукиани говорилось простое, пусть заочное: «Здорово!» Не к этому ли сводится мысль Пастернака, что конечным содержанием искусства является свидетельствование о силе — рождающей его, сконцентрированной в нем и через него передающейся дальше?!
Губернатор острова Борнео
Лет пять-шесть назад, когда Тименчик один семестр преподавал в Лос-Анджелесе (в UCLA), мы как-то повезли его и Сузи погулять в горы. Стемнело, но дорогу разобрать было можно. Однако, когда, услышав какое-то уханье, Катя заявила, что высоко на эвкалипте она видит сову («вон она!»), ей никто не поверил, и я стал изгиляться на тему о художниках, которые «так видят». Но тут какая-то птица действительно перелетела с указанного эвкалипта на другой, подтвердив остроту Катиного зрения, Катя же, великодушно сменив тему, привела любимую фразу из Ильфа и Петрова: «Прилетели колотушка, бибрик и синайка».
Рома, вопреки своей репутации абсолютного знатока текстов, знакомства с цитатой не проявил. Не помню точно, но, кажется, он даже спросил, что это за птицы, и Катя сказала, из «Записных книжек». Рома осторожно усомнился, Катя стала настаивать, Рома умолк, я сказал, дома проверим, и дискуссия закончилась. После прогулки мы завезли Тименчиков, а на обратном пути я стал отчитывать Катю за неуместность источниковедческих препирательств с самим Тименчиком:
— Если Тименчик говорит, что это не из «Записных книжек», значит, это не из «Записных книжек».
— Но я же помню…