Повторяю, отношения не были особенно близкими. До эмиграции я у него не бывал, но он регулярно приходил на Метростроевскую (Остоженку) на Семинар по поэтике (1976–1979), а много лет спустя как-то зашел к нам с папой на Маяковскую. Он несколько раз был у меня в Санта-Монике и потом принимал меня в последней своей квартире на Ленинском. В основном же мы виделись у общих друзей и на научных заседаниях (в Москве, в Штатах и снова в Москве), а перезванивались и переписывались, главным образом, по поводу моих работ, которые я отдавал ему на суд и к которым он для пользы науки щедро придирался.
Я храню его письма – мелким убористым почерком и густой, через один интервал, на двух сторонах листа, машинописью (наверно, пора подумать об их публикации). В одном, по поводу работы об Окуджаве и сомнений коллег, заслуживает ли он исследования, – скромная паче гордости мысль, что внимание к второстепенным поэтам окупится, если потомки не забудут нас, третьестепенных литературоведов. В другом, по поводу моих попыток психоанализировать Эйзенштейна, – предупреждение, что тогда от аналогичного подхода не застрахован и его исследователь. В нескольких (электронных и рукописных, в том числе из последней больницы) – заботливые метрические разъяснения, указания подтекстов и семантических ореолов. В связи с моей попыткой заняться 85-м стихотворением Катулла («Odi et amo…») – поощрение к работе, переписанные от руки неизвестные мне русские переводы и подсказка термина (ропаллический стих) для замеченного мной удлинения глаголов от начала к концу. (Статью я забросил, и он мне несколько раз напоминал, что доделать надо.) В ответ на возбужденный звонок из Санта-Моники об идее инфинитивной поэзии – удовлетворение, что семантические ореолы распространимы на синтаксис.
Ничего этого уже не будет. Как не будет перед глазами примера уникального трудолюбия, на который я оглядывался в периоды лени и нелюбопытства, говоря себе: вот ты уклоняешься от работы, вспомни М. Л. Стыдно было и невежества, особенно при встречах, хотя сам М. Л. в своей просветительской роли держался с предельным тактом, во весь рост не выпрямлялся и справки давал исчерпывающе детальные, а не по-авгурски загадочные.
Впервые я увидел его полвека назад. Один из, наверно, уже немногих, я помню его высоким, крепко сложенным, даже полноватым, с густыми волосами – рыжевато-каштановыми, расчесанными на пробор. Я был на 1-м курсе, он, следовательно, на 3-м. Познакомился с ним не я, а Юра Щеглов – кажется, на лекциях С. М. Бонди, которого помню только издали. (Юра говорил, что, когда мел крошился, Бонди с наигранной капризностью требовал принести другой, лучший: «Принесите мне чехословацкий мел!». Дальше Чехословакии тогдашние мечты о хорошей жизни не простирались.)
Кажется, настоящее знакомство началось с того, что однажды в коридоре Иняза я осмелился попросить оттиск статьи о баснях Эзопа (1968) – и вскоре получил его (он надписал: «… с неожиданностью…»). Эту работу я ценю особо, как ранний вклад в теорию инвариантов, причем тематических, и всегда включаю в соответствующие курсы, рядом с пропповской «Морфологией» и якобсоновской «Статуей».
Немного ближе мы сошлись в начале 70-х, в рамках полуофициального инязовского Семинара по структурной поэтике, основанного Д. М. Сегалом. После его отъезда в Израиль Семинар приютил И. Р. Гальперин (of all people), и там вспоминается доклад Джеймса Бейли на какую-то очень специальную тему (по английскому или немецкому стихосложению), а в прениях – выступление, практически содоклад, М. Л., у которого нашлись собственные, отличные от бейлиевских, подсчеты на том же материале. В силу своей американскости (а отнюдь не контраргументов М. Л.) этот доклад оказался в Инязе последним, после чего семинар некоторое время просуществовал в Институте русского языка, под эгидой В. Д. Левина, и там последним стал уже мой доклад об окне у Пастернака, в ходе которого М. Л. и Марина Тарлинская что-то громким шопотом обсуждали и подсчитывали – оказалось, сравнительную частоту метонимий и метафор у Пастернака, – чтобы опровергнуть трактовку Якобсоном пастернаковской поэтики как основанной на смежности. Так или иначе, семинар был из ИРЯ выдворен, В. Д. Левин уехал опять-таки в Израиль, а семинар, уже на совершенно птичьих правах, перебазировался ко мне домой, где продержался три года, до моего отъезда тоже как бы в Израиль, а в действительности в Штаты, и тогда перебрался к Мелетинским.