— У меня и с этим всё нормально. В психушке побывал. Когда в двадцать четыре года я написал первый свой роман, то родители решили, что я спятил и поместили меня в институт психиатрии имени Корсакова. Я там провёл двадцать дней. Я до сих пор вспоминаю как меня окружали сумасшедшие. Кто-то там начал мне пятку чесать, кто-то ещё что-то. Там были явно больные люди. Одному приносили шоколад, другому сосиски и они менялись, перебрасывали из угла в угол. Но я вышел из этой психушки, что я нормальный человек. Так что на этот счёт у меня есть справка. Я даже в том году сессию сдал досрочно.
— И всё-таки я не совсем понимаю, как твои родители пошли на это?
— Ну, во-первых, мне это было самому любопытно. Ведь Достоевский тоже прошёл через эти испытания. У мамы там была знакомая, врач, заведующая отделением. Меня много тестировали и определили, что я имею завышенный интеллектуальный уровень. У меня есть билет о том, что я не сумасшедший. Такой документ мало у кого есть. У меня есть. Так и должно было быть. Ведь отец у меня доцент, а мама преподаватель по химии. Ну нормально всё.
— Действительно, многое в твоей судьбе согласуется с теорией Ломброзо о гениальности. Все гении всегда подозревались в наличии у них той или иной формы безумия?
— Когда ты творишь, то творишь в режиме контролируемого сумасшествия. Чтобы написать гениальное произведение искусства оно должно быть максимально сумасшедшее, но оно должно быть контролируемо гениальными, но прочными мозгами. Вот если есть эта балансировка тогда произведение искусства может быть как у Сальвадора Дали, как у Шекспира, у Микеланджело.
— А у вас не бывают такие состояния при которых голоса слышатся, что-то видится?
— Нет. Когда ты пишешь пьесу, то ты пронизан всеми голосами мира.
— И что эти голоса мира реально слышатся?
— Ну, это безумие полное. Ну, я бегаю кроссы два раза в день.
— И всё-таки эти ваши внутренние голоса всегда с вами, они вас не покидают?
— Всё время я с этими голосами. И когда пишу пьесы, и когда не пишу их. Это полное безумие. Если бы другой человек, который не занимается искусством, вошёл в мои внутренние голоса, то он подумал бы, что я в полном безумии.
— Значит это всё-таки внутренние голоса, а не внешние, как это бывает при некоторых психических заболеваниях?
— Я ведь их контролирую, чтобы они не заявлялись. Ведь шизики эти голоса не могут направить в зону искусства и из этих голосов сделать произведение искусства. Я могу с любым голосом работать. Для меня голоса — это рабочий материал. Это нормально.
— А бывает так, что эти голоса идут сами по себе, а вы как бы за ними наблюдаете?
— Да, это сто процентов. Они идут и сами по себе, но я им не даю вырваться, войти в социальную неразбериху.
— А бывает так, что вы их подслушиваете?
— По разному. Если пишешь пьесу, то вживаешься настолько, что это и есть контролируемое безумие, однозначно.
— Вы внушаемый человек, поддаётесь гипнозу?
— У меня высокий дар перевоплощения. Я легко перевоплощаюсь в свои персонажи.
— В твоей пьесе «Игра в жмурики» впервые в русской драматургии прозвучал мат, причём на протяжении всей пьесы? Что это было: крик твоей души, эпатаж, желание быть услышанным и т. п.? Ведь тот, кто тебе рассказал эту историю не матом её рассказывал?
— История рассказчика — это его история, а я пишу свою историю. Мат если он уместен, то он всегда помогает. Наш солдат гнал немца на священном мате.
— И всё-таки, на каком этапе написания пьесы возник мат?
— Он возник самопроизвольно. У меня нет нарочитого абсурдизма, а есть история любви, Шекспировский глобализм, проникновение в мир. Мой абсурдизм не высосан из пальца, а живой. Игровой мат в моих пьесах лежит в характере персонажа. Благодаря этому персонаж становится более выпуклый. Я не пишу пьесу фразами, а пишу её персонажами.