У входа в мечеть они встретили сторожа, который дружески начал их приветствовать, но только, пока Эмили — по старой привычке — не захотела снять туфли.
—
— Простите, — обратилась Салима по-арабски к сторожу. — А зачем нужно надевать эти шлепанцы? До сих пор мне этот обычай был незнаком.
Лохматые брови «гида» приподнялись, он сощурил глаза и строго окинул Эмили взглядом, шевельнув при том внушительным носом. Она смущенно поправила шаль — на всякий случай, если ее лицо прикрыто недостаточно, и именно это вдруг вызвало неудовольствие сторожа.
— Всем посетителям мечети, — с достоинством объяснил он на изысканном арабском в египетском варианте, — которые не придерживаются нашей веры, строжайше запрещено входить сюда без этих шлепанцев. Сюда, пожалуйста. — Его рука сделала приглашающий жест в направлении, куда им следовало пройти.
Эмили как будто оглушили.
Конечно, она была крещена, по имени тоже стала христианкой, но только сейчас, именно в этот момент, она по-настоящему осознала, какую жертву она принесла. Ради Генриха. Ради их сына. Ради своей любви и ради своей свободы. И теперь она не принадлежит исламу, но и в христианстве еще не обрела новой родины — если ее вообще обретет. Не Меджид обрубил все ее корни — нет, она сама это сделала, когда без особенных угрызений совести доверилась чужому Богу, о котором знала не слишком много и к которому какие-то чувства испытывала и того меньше. Толстых красных ковров, по которым она ступала рядом с Генрихом, она совершенно не ощущала — так же, как и не воспринимала короткие объяснения сторожа, или как что-то ярко-изумрудное, или как золотые украшения, сверкающие в свете масляных ламп. Весь этот блеск, вся эта могущественная, берущая за сердце красота во славу Аллаха ее не трогали.
— Тебе не понравилось?
Голос Генриха внезапно прервал ее размышления, когда после осмотра они уже спускались по холму. Явно слышавшееся в нем разочарование устыдило ее.
— Нет, напротив. — Она дернула шаль вниз, и та скользнула ей на руки.
Он с сомнением смотрел на нее. Пока они молча спускались, слышно было только шуршанье сухой земли, камешков и песка под ногами и юбок Эмили да клацанье ее каблуков.
— Что с тобой? — снова спросил он через минуту.
— Нет, все в порядке.
— Постой. — Он осторожно придержал ее за локоть, и она вынуждена была остановиться. — Я же знаю тебя, Биби Салме. С тобой что-то не так? — В осторожном вопросе прозвучала озабоченность.
Эмили стиснула зубы, но слез, которые ручьями потекли по щекам, удержать не смогла.
Как она могла объяснить ему, что творилось у нее на душе? Ему, кто не знал сомнений, кого хранила его вера, в которой он вырос? Вера, которая, по представлению Эмили, не так проникла в его жизнь, как проник в ее жизнь ислам.
В первый раз с тех пор, как она узнала Генриха, она почувствовала, как что-то разделяет их. Что-то значительное, шире и глубже того переулка, разделявшего их дома в Каменном городе. Да, Генрих хорошо знал ее, и она хорошо знала его — наверняка он обвинит себя во всем, если она доверится ему и расскажет о своих переживаниях и о том, что происходит в ее душе. Обвинит себя в том, что способствовал ее переходу в христианство.
— У тебя… ты испытываешь —
— Что это означает?
— Тоску по Занзибару, — ответил он. — Тоску по родине. По всему, что ты там оставила. Мысль об этом тебе причиняет боль?
Это был не совсем точный ответ на то, что она испытывала, но в основе своей он был верен; ответ, с которым они оба будут жить дальше. Она кивнула, и слезы полились градом.
После слов
39
Хотя в ее прибытии в Марсель было мало волшебного. После поездки по железной дороге — в первый раз она увидела такое чудо техники — из Каира в Александрию и пересечения синего Средиземного моря на борту еще одного парохода Эмили именно в этом порту ступила на французскую землю. И, несмотря на то, что стояло лето и солнце палило вовсю, нагревая лучами набережную, кишащую людьми, и скопление лодок, парусников и пароходов в гавани, Эмили ужасно замерзла в своем легком муслиновом платье, хотя мадам Кольбер столь любезно набросила на ее плечи теплую шаль.