Джо, приняв драматическую позу, подошёл к Дэвиду.
— Послушай, мой мальчик, ты уже не в шахте. Ты в настоящее время находишься в обществе мистера Джо Гоулена. И угощает
Ничего больше не говоря, Джо сунул под мышку большой палец и зашагал вперёд по Нортэмберленд-стрит к ресторану Перси. Дэвид и Дженни шли за ним. Они вошли в ресторан, заняли столик. Джо держал себя с великолепным апломбом. Он ужасно любил выставлять себя напоказ, щеголять непринуждённостью и изяществом манер. В ресторане Перси он чувствовал себя как дома. За последний год он часто бывал тут с Дженни. Ресторан был небольшой, обставленный с вульгарной претензией на роскошь: всюду позолота, множество ламп под красными абажурами. Эта пристройка к соседнему трактиру известна была под именем «Погребка Перси». В ресторане имелся только один лакей с заткнутой за жилет салфеткой, который с раболепной услужливостью подбежал на иронический оклик Джо.
— Что вы оба будете пить? — спросил Джо. — Себе я закажу виски. Тебе что, Дженни? Портвейн, да? А тебе, Дэви? Смотри, парень, не вздумай сказать «какао».
Дэвид усмехнулся и сказал, что сейчас он предпочёл бы пиво. Когда кружки были поданы, Джо заказал богатый ужин: котлеты, сосиски и жареную картошку. Потом развалился на стуле, критически разглядывая Дэвида и находя, что он вытянулся, возмужал и изменился к лучшему. Он спросил с внезапным любопытством:
— Что ты теперь, делаешь, Дэви? А здорово ты переменился, старина!
Да, Дэвид несомненно изменился. Ему теперь шёл уже двадцать первый год, а бледность и гладкие тёмные волосы делали его на вид ещё старше. У него был красивый лоб и всё та же упрямая линия подбородка. Энергичное, тонко очерченное лицо суживалось книзу, застенчивая улыбка была прелестна. И как раз в эту минуту ои улыбался.
— Да ничего такого, о чём бы стоило рассказывать, Джо.
— Ну, ну, выкладывай, — покровительственно скомандовал Джо.
И Дэвид начал рассказывать.
Последние три года дались ему нелегко, они оставили по себе след, навсегда стерев с его лица печать незрелости. Он поступил в Бедлейский колледж, рассчитывая жить на стипендию в шестьдесят фунтов в год, и поселился в меблированных комнатах у Вестгэйт-Хилл, напротив «Большого фонаря». Шестьдесят фунтов в год были до смешного малой суммой, а деньги из дому не всегда присылались, — Роберт болел и два месяца не вставал с постели, да и Дэвид часто возражал против посылки ему денег. Раз, чтобы заработать шесть пенсов на ужин, он нёс в город чемодан какого-то пассажира от самого Центрального вокзала.
Но всё это казалось ему пустяками, энтузиазм стремительно влёк его вперёд, через все лишения. А энтузиазм родился из сознания своего невежества. Уже первые недели в колледже показали Дэвиду, что он просто серый, неотёсанный мальчишка-шахтёр, которому помогли получить стипендию счастливый случай, усердная зубрёжка и некоторые природные способности. Поняв это, Дэвид, решил приобрести кое-какие знания. Он принялся читать: не стереотипные книги, рекомендуемые в школе, не только Гиббона, Маколея, Горация. Он читал всё, что удавалось достать, Маркса и Мопассана, Гёте и Гонкуров. Он читал, может быть, неразумно, но усердно. Читал с упоением, иногда до сумбура в голове, но с неизменным упорством. Он вступил в члены Фабианского общества, всегда ухитрялся выкроить шестипенсовик на покупку билета на галерее в дни симфонических концертов и там познакомился с Бетховеном и Бахом; экскурсии в Тайнкаслский музей открыли ему красоту полотен Уистлера, Дега и единственного блестящего творения Манэ, имевшегося там.
Нелегко давались ему эти беспокойные одинокие искания, в которых было что-то трогательное. Дэвид был слишком беден, оборван и горд, чтобы завести много друзей. Он тосковал по друзьям, но ждал, пока они придут к нему.
Потом он стал давать уроки младшим ученикам начальных школ в пригородах, заселённых бедняками, — в Солтли, Уиттоне, Хебберне. Принимая во внимание его идеалы, он должен бы любить это дело. А между тем он его ненавидел: эти бледные, недоедающие и часто болезненные дети трущоб отвлекали его внимание от занятий, вызывали в нём жестокую душевную боль. Хотелось не вбивать в их рассеянные головки таблицу умножения, а накормить их, одеть, обуть. Хотелось увезти их в Уонсбек и дать поиграть на воздухе и солнце, а не бранить их за то, что они не выучили десяти строк непонятных стихов о Ликиде, умирающем в цвете лет. У Дэвида порой сердце обливалось кровью при виде этой несчастной детворы. Он сразу и бесповоротно убедился, что у школьной доски он бесполезен, никогда не будет хорошим учителем, что преподавание в школе для него не цель, а средство, и что ему надо перейти к другой, более активной, более «боевой» работе. В будущем году надо непременно выдержать экзамен на звание бакалавра, а затем идти дальше.
Дэвид вдруг замолк и снова улыбнулся своей удивительной улыбкой.
— Господи, неужели я говорил столько времени? Но тебе хотелось услышать мою «грустную историю», — и в этом моё единственное оправдание!