Кроме того, Дитер был социалистом. Причем не скрывал своих взглядов даже в те времена. Я одно время рассматривал его как потенциального агента, но мне казалось пустой тратой времени вербовать человека, который в любой момент мог отправиться в концентрационный лагерь. К тому же личностью он был увлекающейся, делавшей порой поспешные выводы, слишком яркой и неумеренно тщеславной. В университете он возглавлял почти все студенческие общества — ораторское, политическое, поэтическое и так далее. Ему удавалось добиваться успехов даже в спорте. Он ухитрялся воздерживаться от спиртного в учебном заведении Германии того времени, где высшей доблестью мужчины считалось не просыхать почти весь первый курс.
Вот таким был тогда Дитер: высокий, красивый, даже величавый в увечье, кумир своего поколения студентов и еврей. Именно он явился ко мне в тот вечер.
Я усадил его, предложил вина, но он отказался. Тогда я сварил кофе, как сейчас помню, на газовой горелке. Мы немного поговорили о поэзии, обсудили мою последнюю лекцию о творчестве Китса. Я неизменно считал неверным применять методологию немецкой критической школы к английской поэзии, а потом мы плавно перешли к популярной тогда теме нацистской интерпретации «упадничества» в искусстве. Дитер первым заговорил об этом, а потом, становясь все более и более откровенным, перешел к негативным отзывам о современной Германии вообще и о фашизме в частности. Естественно, я держался настороже — думаю, в те годы я был куда проницательнее и умнее, чем сейчас. Под конец он задал мне в лоб вопрос, что я думаю о нацистах. Я так же прямо ответил ему, что, во-первых, не считаю уместным критиковать страну, гостем которой являюсь, а, во-вторых, вообще не получаю удовольствия от разговоров на политические темы. Никогда не забуду его реакции. Он пришел в ярость, с трудом поднялся на ноги и заорал на меня: «Von Freude ist nicht die Rede!» — «Мы здесь не об удовольствиях разговариваем!»
Смайли прервался и посмотрел через стол на Гиллама:
— Извини, Питер, если мне пришлось начать слишком издалека.
— Не надо извиняться, старина. Рассказывай свою историю, как считаешь нужным.
Мендель тоже проворчал что-то одобрительное, хотя сидел в довольно-таки напряженной позе, положив руки на стол перед собой. В комнате не было другого света, кроме яркого огня в камине, который отбрасывал высокие тени их фигур на грубо отделанные стены зала. Графин с портвейном на три четверти опустел; Смайли плеснул каплю себе и пустил его по кругу.
— Он по-настоящему разозлился на меня. Ему казалось непостижимым, как я мог отстаивать критерии независимости в искусстве, оставаясь столь политически нейтральным, как мог я вещать о свободе творчества, когда треть Европы уже была в оковах. Разве для меня ничего не значило, что у нас на глазах современная цивилизация истекала кровью? Что такого сокровенного обнаружил я в семнадцатом столетии, чтобы не замечать происходящего в двадцатом? Он пришел ко мне, потому что ему нравились мои семинары и он считал меня человеком передовых взглядов, но теперь понял — я даже хуже остальных.
С этим я и дал ему уйти. А что еще мне оставалось? У меня был формальный повод относиться к нему с подозрением — еврей-вольнодумец, который непостижимым образом не только оставался на свободе, но и продолжал учебу в университете. И все же я продолжал наблюдать за ним. Семестр подходил к концу, нас ожидали продолжительные каникулы. Во время заключительных дебатов три дня спустя Дитер позволил себе необычайно дерзкие высказывания. Его слова по-настоящему напугали всех, кто там присутствовал, и после его выступления в аудитории воцарилось напряженное молчание. Занятия закончились. Дитер уехал, не попрощавшись со мной. И, честно говоря, я полагал, что больше никогда его не увижу.
Но не минуло и шести месяцев, как это произошло. Я гостил у друзей в Дрездене, родном городе Дитера, и перед отъездом приехал на вокзал за полчаса до отправления поезда. Чтобы не торчать все это время бесцельно на платформе, я решил совершить короткую прогулку. Буквально в двухстах метрах от станции возвышалось мрачноватое здание семнадцатого века. Перед ним располагался небольшой двор, обнесенный высокой оградой из металлических прутьев с воротами из кованого железа. Дом явно превратили в нечто вроде тюрьмы временного содержания: группу обритых налысо заключенных — мужчин и женщин — выпустили во двор на прогулку, заставляя двигаться цепочкой по кругу. В центре стояли два охранника с автоматами. Пока я рассматривал эту сцену, мне бросилась в глаза знакомая фигура — на голову выше остальных, но хромавшая и мучительно старавшаяся не отставать. Это был Дитер. Трость у него, конечно же, отобрали.