— Некогда, Иван Лукич.
— Понимаю. Хотя спешить с энтим медленно нужно...
— С чем?
— А с энтим... С обзаведением семейным. Чай, не на гастроли...
— Второй год присматриваемся. Друг к другу. И еще хотим у вас, Иван Лукич, прощения попросить. Мешали мы вам своей перепиской... Веревочной. Больше не будем.
— Извините... — подала ребячий голосок невеста.
— Досаждал, каюсь... — положил руку на сердце Кукарелов.
— А мне нравилось даже... Особенно с фонариком, помните?
— Иронизируете? Справедливо, разделяю... На вашем месте я бы в суд подал... Скажите, Иван Лукич, когда я вам доску мемориальную прибил — обиделись? -
— Да нет... К тому времени я уже созрел.
— Скажите... В окопе, на передовой... Во время войны... Застредили бы меня при случае?
— Положа руку на сердце?
— А хоть на живот. Только чтобы натурально, и ваще!
— Не застрелил бы. Сейчас уже нет.
—
Неправильно поняли, Иван Лукич. С глазу на глаз... Ни единой души вокруг, то есть без последствий. Застрелили бы?— Опять же — нет. Сейчас — нет. А тогда, на войне, или хоть до болезни моей недавней, — мог бы... Обидеться. Не застрелить, конечно, а так... укусить. За ногу. Потому как злой был. Теперь же и думать нечего. Поеду, рыбку в Киленке половлю, в бане деревенской отмякну...
— Счастливого пути. Только деревня деревней, а и про город не забывайте. К зиме чтобы как штык! И ваще... С гастролей приеду, шефство над вами возьму. За пельменями ходить буду.
— Спасибо на добром слове. Выходит, вам действительно меня жалко?
— Сомневается... — обратился Кукарелов к невесте. — А ну, поцелуемся, батя, и ваще, на прощание... Чтобы натурально!
Расстались друзьями.
Несколько позднее выяснилось, что Почечуев Марьяне Лилиенталь, мягко говоря, не нравился. И не по мелочам, но из-за его личных качеств. Она его целиком как явление не принимала. Могла, конечно, по просьбе Кукарелова, уборку в квартире старика произвести, белье перестелить. Иными словами — жертву принести могла. Стерпеть Ивана Лукича, как необходимый укол в палец, когда кровь на анализ берут. Не более того.
— Таких дяденек бывших нужно в особые дома объединять. Вот как прежде — в богоугодные заведения. Потому что от их одиночества могильной стужей отдает. И я после этого три дня улыбаться не могу.
Кукарелов тогда, после высказывания Марьины, внимательно посмотрел на девушку.. Вспомнил, что бабка ее во время войны в Освенциме пеплом в небо улетела. И какая-то трещинка по его чувствам к Лилиенталь пробежала. Как по цельному стеклу во время нечаянного удара.
Забегая вперед, скажу, что ничего у них серьезного, в смысле брачного союза, не получилось. У Кукарелова отрезвление произошло в дальнейшем.
И действительно, разве от Почечуева могилой отдает? Ничуть. Углубившись взглядом в Почечуева, как в озерцо заросшее, удалось Кукарелову не водоросли да тину, но ключи донные, чистые разглядеть.
Тревога у него, помимо гемоглобинов всяких, в крови содержалась, у бухгалтера нашего. Внешне дряблый, ущербный, а в глазах беспокойство участника, а не зрителя. Скажем, на перекрестке уличном молоденькая воспитательница никак со своей детсадовской командой на ту сторону перескочить не может. Только нацелится, а грузовики как зарычат, она и осадит... И тогда Почечуев на проезжую часть выйдет и своим зонтиком японским движение перекроет, как регулировщик жезлом. А наивный до чего, в смысле образования, то есть — восприятия знаний. Как-то в планетарии на звезды посмотрел, расстроился страшно... Хоть и двадцатый век, и ясно, что земля круглая, бездной ограниченная, а все будто не верилось до конца... И вдруг воочию убедился: никакого царства небесного, одни камни в пространстве висят, и вся разница — остывшие или горячие... Помнится, рассказывая об этом, Иван Лукич невинно хихикал. «Напился я тогда... В отрезвиловку попал, в органы... Прямо в нарукавниках!»
Нет, живая душа — Почечуев, что ни говори. Не то что технократ какой-нибудь самоуверенный, отрицающий сомнения идеалистические. На такого глянешь в трамвае, сидит, глазами в мудреном журнальчике копошится, схемами шелестит. Бровки свел. Ни дать ни взять — вращением земли руководит. А пробьет час, потускнеет на нем кожа, старость чугунной плитой навалится, и ах, глядишь, — растерялся математик, топчется у порога, который непременно всем и каждому перешагнуть надлежит... Загрустит, обидится... А все почему? — духовной жизнью пренебрег. Все аналитическими выкладками, кудрявыми формулами поигрывал, а душа тем временем и сопрела в пустоте, как картошка в глухом подвале.
Почечуев уехал в деревню в самом конце августа. Как ни рвался, как ни торопился он туда в последнее время, а собрался только теперь, перед осенью.
Купил чемодан с ремнями, шоколадного цвета. Урвал на него из денежек, отложенных на тот самый срок, на который приняло откладывать среди одиноких и пожилых людей. Чемодан по душе пришелся, мягкий. Глаз радует.