Я сидел в своем кабинете, разговаривая с Джимми Диллом вечером перед его казнью, и понял, что думаю о том, что случилось почти сорок лет назад. А еще я понял, что пла́чу. Слезы скользили по моим щекам – беглецы, вырвавшиеся на свободу, стоило мне ослабить внимание. Дилл по-прежнему сражался с языком, отчаянно пытаясь поблагодарить меня за то, что я пытался спасти его жизнь. Рядом с ним шумели охранники, и я чувствовал, как его расстраивает то, что он не может выговорить слова правильно, но мне не хотелось прерывать его. Поэтому я просто сидел, и по моему лицу текли слезы.
Дилл ни в коем случае не был бы осужден за тяжкое убийство, если бы у него просто были деньги на нормального адвоката. Он не был бы приговорен к смерти, если бы кто-то изучил его прошлое. Все это было трагично.
Чем усерднее он старался говорить, тем сильнее мне хотелось плакать. Длинные паузы между словами давали слишком много времени для размышлений. Дилл ни в коем случае не был бы осужден за тяжкое убийство, если бы у него просто были деньги на нормального адвоката. Он не был бы приговорен к смерти, если бы кто-то изучил его прошлое. Все это было трагично. Эти отчаянные старания высказаться, выразить благодарность снова подчеркивали в моих глазах его человечность, и от этого мысль о том, что его вот-вот казнят, делалась нестерпимой.
Слушая по телефону Дилла, я думал обо всех его трудностях, обо всех ужасных событиях, случившихся с ним, и о том, как инвалидность сломала его. Не было оправданий тому, что он стрелял в другого человека, но убивать его не было никакого смысла. И во мне зародился гнев. Зачем нам нужно убивать всех этих сломленных людей? Что сломано в нас самих, если мы можем считать правильными такие поступки?
Я старался не дать Диллу услышать, что я плачу. Я старался не показать ему, что он надрывает мне сердце. Наконец он справился со словами:
– Мистер Брайан, я просто хочу поблагодарить вас за то, что боролись за меня. Я благодарю вас за то, что были неравнодушны. Я люблю вас всех за то, что пытались спасти меня.
Невозможно эффективно бороться против злоупотреблений властью, бедности, неравенства, болезней, гнета или несправедливости – и не надломиться от этого.
Когда разговор завершился, у меня было мокрое от слез лицо и разбитое сердце. Отсутствие сострадания, свидетелем которого я был каждый божий день, наконец выпило из меня все силы. Я обвел взглядом свой тесный кабинет, стопки протоколов и документов, каждая из которых была доверху полна трагическими историями, и вдруг почувствовал, что не хочу, чтобы меня окружали все эти мучения и несчастья. Я сидел и думал о том, каким был дураком, пытаясь исправить ситуации, столь фатально неправильные, сломанные с самого начала.
Впервые я осознал, что моя жизнь просто переполнена надломленностью. Я работал в сломанной системе правосудия. Мои клиенты были сломлены психическими заболеваниями, нищетой и расизмом. Их разрывали на части недуги, наркотики и алкоголь, гордыня, страх и гнев. Я думал о Джо Салливене и Трине, об Антонио и Йэне, о десятках других надломленных детей, с которыми мы работали, – детей, пытавшихся выживать в тюрьме. Я думал о людях, сломленных войной, как Герберт Ричардсон; о людях, сломленных бедностью, как Марша Колби; о людях, сломленных инвалидностью, как Эйвери Дженкинс. И в этом сломленном состоянии их судили и приговаривали люди, чья верность правосудию была сломлена цинизмом, безнадежностью и предубеждением.
Я посмотрел на свой компьютер и календарь на стене. Снова пробежался взглядом по кабинету с его стопками папок. Увидел список наших сотрудников, штат которых разросся до почти сорока человек. И бессознательно заговорил сам с собой вслух:
– Я же могу просто уйти. Зачем я этим занимаюсь?
Мне потребовалось некоторое время, чтобы разобраться в себе, но я кое-что понял, сидя в своем кабинете, пока Джимми Дилла убивали в тюрьме Холман. Проработав больше двадцати пяти лет, я понял, что занимаюсь своим делом не потому, что это обязательно, необходимо или важно. Я делаю это не потому, что у меня нет выбора.