Мы прошли два квартала, не говоря ни слова, глядя на разбитый асфальт тротуара или на темно-зеленые холмы, которые возвышались вдалеке, ощетинившись эвкалиптовыми деревьями и телефонными столбами, подобно чешуе аризонского ядозуба[18]
.Когда мы отворили входную дверь и поднялись по каменным ступеням, Лаверде пропустил меня вперед: он никогда не бывал в подобном месте и действовал с осторожностью зверя, попавшего в опасность.
В диванной сидели два студента и пара подростков, они слушали одну и ту же запись, то и дело посматривали друг на друга и непристойно хихикали, а еще бесстыдно храпевший мужчина в костюме и галстуке с выцветшим кожаным портфелем на коленях. Я объяснил ситуацию менеджеру – женщине, которая, несомненно, привыкла и не к такой экзотике. Она, прищурившись, внимательно посмотрела на меня, казалось, узнала завсегдатая и протянула руку.
– Ну-ка, покажите, – без энтузиазма сказала она, – что вы хотите послушать.
Лаверде протянул ей кассету как оружие победителю, и я обратил внимание на его пальцы в пятнах синего мела от бильярда. Послушно, я таким никогда раньше его не видел, он уселся в кресло, на которое указала женщина; надел наушники, откинулся назад и закрыл глаза. Тем временем я искал, чем бы занять минуты ожидания, и моя рука выбрала кассету со стихами Сильвы, хотя могла бы выбрать любую другую (должно быть, я поддался обаянию юбилеев). Я тоже сел в кресло, надел наушники, приладил их поудобнее с намерением отрешиться от реальной жизни и побыть немного в другом измерении. И когда зазвучал «Ноктюрн», когда неизвестный мне голос – баритон, мелодраматично читавший поэзию, как молитву, – произнес первые строчки, которые хоть раз в жизни произносил вслух каждый колумбиец, я увидел, как Рикардо Лаверде заплакал. «
Я не знал, что лучше: смотреть на Лаверде или нет, оставить его наедине с горем или подойти и прямо спросить, в чем дело. Я подумал: может, хотя бы снять наушники, чтобы подать ему знак, пригласить к разговору; но решил сделать наоборот, предпочел безопасность, молчание и меланхолические стихи Сильвы, над которыми можно было печалиться, ничем не рискуя. Я не вспомнил тогда ни о женщине, которую так ждал Лаверде, ни о ее имени, ни даже об аварии на склоне Эль-Дилувио, а остался, где сидел, в кресле и наушниках, стараясь не мешать печали Рикардо Лаверде, и даже закрыл глаза, чтобы не тревожить его своими любопытным взором, оставить наедине с самим собой в этом общественном месте.
В моей голове и только в ней звучала строка Сильвы: «
Когда я открыл глаза, Лаверде уже не было.
– Куда он делся? – спросил я, не снимая наушников. Мой голос прозвучал издалека, и я отреагировал странно: снял наушники и повторил вопрос, как будто менеджер не расслышала его с первого раза.
– Кто? – спросила она.
– Мой друг, – сказал я. Я впервые так назвал его и внезапно почувствовал себя смешным: нет, Лаверде мне не друг. – Тот, кто сидел вон там.
– Не знаю, он ничего не сказал, – ответила женщина. Затем она отвернулась, недоверчиво проверила стереосистему, как если бы я что-то от нее требовал, и добавила: – А кассету я ему вернула. Можете сами у него спросить.
Я покинул комнату и быстро обошел здание. Во дворе дома, где Хосе Асунсьон Сильва прожил свои последние дни, находилось ярко освещенное патио, отделенное от обрамляющих его коридоров узкими застекленными окнами, которых не было во времена поэта и которые теперь защищали посетителей от дождя: мои шаги в этих безмолвных коридорах не отзывались эхом. Лаверде не было ни в библиотеке, ни на деревянных скамьях, ни в конференц-зале. Должно быть, он ушел.