«…При царе Алексее Михайловиче особенно славился печением ржаного хлеба и пенными квасами монастырь Антония Синайского под Холмогорами. Со всей простодушной наивностью посылали своим государям на Москву квашеную капусту, ржаной хлебушко да пенничек Коломна и Можайск, Устье Борисоглебское и Никола Угрешский, и Звенигород…А на Благовещение патриархом совершался чин преломления хлебов…»
Иван Созонтович Лукаш
«…"Эпиграфы" Ландау – сборник кратких афоризмов, откликов мыслителя на впечатления бытия и его отметок о внутреннем духовном опыте, сжатые максимы, каждая из которых подобна эпиграфу, заключающему в себе смысл или содержание целой главы или глав ненаписанной книги о духовном опыте. Эпиграфы дает автор, а книгу должен написать сам читатель, в себе, и он напишет ее только так, как его духовный опыт ответит на тот или другой эпиграф…»
«…знал не только названия, а содержание всех книг Румянцевской библиотеки. От повышения по службе он отказывался и жалованье, меньше 400 рублей в год, раздавал музейным сторожам и беднякам. Спал на голых досках. Московский старик с лучистыми глазами, чудак или святой, умер в 1903 году в госпитале.Толстой, Достоевский и Владимир Соловьев называли его своим учителем.Это был – Николай Федорович Федоров…»
«Трагическим роком запечатлено царствование императора Николая II, и слова эти о роке – не сегодняшняя горечь наших душ, потрясенных испытаниями национальной катастрофы, ужасающей революции и гибели империи.Образы рока проносились перед ликами властителей империи: они – и на царевиче Алексее Петровиче, и на царевиче Иоанне, они – и на Петре III, и на Павле I, и на Александре II…»
«Может быть, об этом дерзновенно упоминать. Но каждый раз, когда я думаю о зловещих и загадочных силах, окружавших императрицу и императора, о не постигнутом еще мистическом мире государя, я думаю о трех незначительных, на первый взгляд, чертах. <…>Три черты, три подробности всегда поражали меня…»
«…Вероятно вы, как и я, впервые узнали о письмовнике Курганова от Пушкина, и вас, как и меня, с отрочества волновала эта таинственная книга и этот неведомый Курганов.Помню, я еще гимназистом рылся в пыльной рухляди букинистов на петербургском Александровском рынке. Отчетливо представлял я себе синие, шершавые листы письмовника – мне казалось тогда, что должен он быть отпечатан на бумаге, подобной той, в которую оборачивали сахарные головы.Но сыскал я письмовник только два года назад, в Риге…»
«Многовековое мальтийское рыцарство (живое и теперь), с его подвигами и страданиями, с его героической обороной рыцарского острова, с его таинственной соприкосновенностью с Россией, – все это должно волновать русского посетителя в большой и светлой зале Национальной библиотеки, где теперь открыта выставка ордена.Недаром говорят, что вещи имеют свое дыхание. Это дыхание чувствуется у витрин с орденскими сокровищами, грамотами и регламентами, перед толпой орденских книг, гербовиков и папских булл…»
«Крупные губы, полуоткрытый большой рот, безвольно-вдавленный подбородок и маленькие глаза, упорно глядящие сквозь стекла пенсне без ободков, – невыразительное и незначительное лицо молодого человека с впалой грудью, который мог бы быть и страховым агентом, и маленьким чиновником…Это и есть портрет убийцы Столыпина…»
«…вся наша жизнь стала потом отъездом. Уходом. В Киеве большевики ворвались в город. Люди, все бросая, стали уходить. Всю ночь по деревянным мосткам люди шли в Святошино. Там и я грелся у костра заблудившейся батареи. С рассветом мы все были готовы подняться, идти дальше, куда-то…»
«…Корнилов – ось русского послереволюционного бытия. Наша внутренняя ось, вокруг которой вертится все. Другой нет никакой. И если будет воскресение России – оно будет в том, как остатки нации изгнания, точно лохмотья живого знамени, сочетаются в одно с нацией…»
«…Имя Духонина – одно из самых вдохновенных и самых светлых имен героической России. Это – имя долга и подвига».
«…– Держись за веревку! – крикнул чернявый – Шар поднялся!Митрушкин широко раскрыл глаза, дохнул и захлебнулся воздухом. Запел в ушах свежий шум.Он перегнулся через корзину, глянул вниз: песчаные откосы, ослепительный блеск, колыханье туманов. Церковь, как игрушечная, а площадь – желтый кружок и все катятся, катятся там черныя точки – люди, как черная ртуть. Уплывает земля, дрожа в серебристой дымке, сливаясь с тусклым туманом.– Прощай, земля! – вскрикнул Митрушкин и засмеялся…»
«…Москва – увядшая роза, и нам остался от нее один нежный запах, церковный запах воска и ладана…Не Петербург, вопреки пророчествам, а Москва стала призраком. В том, что творится теперь в России, куда больше черт Петербурга, чем Москвы. Еще с легкой руки Достоевского Петербург объявлен умышленным городом, а теперь вся Россия – либо вымысел, либо умысел. Фантастический и чудовищный оборотень Петербурга – вот теперешняя русская явь, а многозвенная Москва как будто рассеялась призраком…»
«Багряница кленов. Клены шуршат, как в Петербурге. Я подобрал листок, на вкус кисловатый, прохладный, на длинном стебельке, у которого в конце как бы крошечное козье копытце. Кленовые листья, желтоватые по краям и пунцовые у стеблей, напоминают стылую зарю, румяное зимнее небо.Так уже было, только я был иным…»
«…Едва ли могу, едва решусь сказать о нем даже самые обычные слова. Я думаю, что Ходасевич был настоящим литератором. Это два очень простых слова.Но в наши времена, и у нас, в эмиграции, я думаю, один Ходасевич был настоящим литератором. Все его жизненное существо было полно одной литературой. Одна она вмещала для него всю жизнь и все человеческое, что есть на свете.Я думаю, что проходила по Ходасевичу таинственная преемственная цепь пушкинской русской литературы…»
«…В траве идут двое. Идет старый монашек, согбенный днями. Белеет его холщовый подрясник и скуфья. В тонком сумраке сквозит морщинистое, с голубыми глазами, лицо. Светит на нем неземная нетронутость, небесная тишина. Такая целомудренная нетронутость бывает на лицах старых русских мужиков. Все лесные звуки, свет и молчание как бы запечатлены на лице старого монашка.А с ним медведь.Рука монаха на загривке медведя. Над жесткой шерстью вьется холодный дым…»
«…Погнутые фонари, груды дымящегося щебня, деревья, разбитые в щепы, печные трубы обрушенных домов, как черные клыки. Снаряды версальцев с горячим визгом рвутся над Триумфальной аркой, заваленной мешками. Барельефы в мелкой ряби осколков.Грохот грозного поединка Франции и Коммуны раскатывается над опустевшим Парижем…»
«…Боярыня Морозова и княгиня Урусова – раскольницы. Они приняли все мучительства за одно то, что крестились тем двуперстием, каким крестился до них Филипп Московский, и преподобный Корнилий, игумен Печерский, и Сергий Радонежский, и великая четверица святителей московских. Во времена Никона и Сергий Радонежский, и все сонмы святых, до Никона в русской земле просиявшие, тоже оказались внезапно той же старой двуперстной «веры невежд», как вера Морозовой и Урусовой.Это надо понять прежде всего, чтобы понять что-нибудь в образе боярыни Морозовой…»
«…Казацкая грамота «Роспись об Азовском осадном сидении донских казаков», привезенная на Москву царю Михаилу Федоровичу азовским атаманом Наумом Васильевым, это трехсотлетнее казацкое письмо, по совершенной простоте и силе едва ли не равное «Слову о полку Игореве», – страшно, с потрясающей живостью, приближает к нам ту Россию воли, крови и долга, какой мы разучились внимать.Торопливо, хотя бы кусками, я постараюсь пересказать это казачье письмо…»
«…Старичок-фельдмаршал сказал:– Ан, вон ордонанс мой… Тебя как, батюшка-майор, звать?– Премьер-майор Александра Суворов, ваше сиятельство! – восторженно крикнул сухощавый юноша, ступивший к столу из темноты.– Вот и ладно, мил друг… Вот и скачи-ка ты, душа Алексаша, к левому флангу, к самому князю Голицыну, и сей ордонанс от меня в обсервационный корпус передай, да еще и словами також скажи, чтобы строили фрунт обер-баталии в пять линей кареями, кавалерию, штоб всю в резервы за лес, а мост через Одер-реку мигом зажечь…»
«…– Ничто тебя да не смутит, ничто тебя да не остановит, ничто тебя да не устрашит – сам Господь с тобой.Такие слова Терезы Авильской вырезаны на ее статуе.Это – одна из самых вдохновенных скульптур Беклемишевой…»