Федор Петрович откланялся и под набирающим силу дождем поспешил на Тверскую, в Малый Гнездниковский переулок, к своей пролетке, двум клячам и уже который час погруженному в сладкие сны Егору. Теперь уже не только левый — дал течь и правый башмак, и Гааз перестал разбирать, где под ногами сухо, а где мокро, и храбро ступал по лужам. Впрочем, не найти уже было сухого места ни на тротуарах, ни на мостовой, и он почти бежал с гулко стучащим сердцем и тяжелым, прерывистым дыханием. У паперти Космодамиановской церкви он замедлил шаг. Старухи-нищенки не было. Он тотчас вообразил ее, вымокшую, голодную, не имеющую угла, где бы преклонить голову, подумал об упавшей ей в ладонь серебряной монете уже позабытого им достоинства и горестно усмехнулся. Христос ее утешит. Обнадеживающие, но все же такие горькие слова. Но какое ослепление поразило изгнавших ее детей! Как жестоки были они, разбившие сердце, которое преданно любило их много лет! Какое мучительное горе заставили они пережить ее на склоне дней! Неблагодарность — вот источник величайших печалей нашей жизни. Рассуждая таким образом и прибавляя к своим мыслям, что неблагодарный есть одновременно и самый несчастный, он пересек Тверскую, свернул в Малый Гнездниковский и с облегчением уселся на заднее сидение пролетки. Верх ее был поднят, теперь следовало застегнуть кожаный фартук и трогаться.
— А куды? — зевая, спросил Егор.
— В Хамовники, голубчик. И быстрее…
— Не жравши-то! Я голодный, ровно пыльным мешком бит, но эт-то, положим, всем наплевать, а лошадки! В Хамовники да назад, да они у меня околеют дорогой!
— Поехали, поехали… Schneller, schneller[35]
, голубчик!— Шинель, шинель… Шинелишку доброго суконца, с подкладкой, не худо бы. Н-но, милые!
Тут, при выезде на Тверскую, где надо было вывернуть влево, едва не въехали в них быстрым ходом катившие низкие дрожки с хорошим, сильным мерином в упряжке.
— Сворачивай! — натягивая вожжи, страшным голосом заорал Егор. — Рваная сволочь! Лошадям чуть морды не сбил! Тебе только ночью по глухим переулкам стоять!
— Сам рваный! — с победным грохотом проносясь мимо, громогласно ответил молодой кучер в ладном кафтане и шляпе с короткими полями.
— Я, может, рваный, да справный! — ему вслед прокричал Егор.
Но вряд ли услышал его лихой малый. Стрелой летели по мокрым булыжникам дрожки, и пока пролетка Федора Петровича, стеная и дребезжа, подъезжала к Страстной площади и поворачивала на бульвар, они уже были далеко — едва ли не у Тверской заставы. А сам Федор Петрович, потревоженный внезапным происшествием, но более всего — грубыми словами, посыпавшимися из старого слуги и кучера, будто гречка из продранного мешка, снова пытался согреться, рисуя в воображении вечер в квартирке в Малом Казенном и таз с горячей водой, куда он с наслаждением опустит ноги, предварительно насыпав в него добрую пригоршню сухой горчицы. Вернейшее средство от простуды. И настой смородинного листа с ложкой меда. Нельзя сказать, что он не верил новым медикаментам, каких много появилось в последнее время. Нельзя также утверждать, что он вовсе был чужд науке. В конце концов, разве не его перу принадлежат две монографии о кру'пе и, кроме того, исследование о Кавказских Минеральных Водах?
В небезопасные путешествия на Кавказ он отправлялся дважды, движимый стремлением послужить страждущему человечеству. Но самому себе нынче вечером он хотел бы послужить горячей водой, смородинным чаем, медом и сладкой дремотой в теплом халате. Optimum medicamentum quies est.[36]
Разве не так? Дождь стучал по опущенному верху пролетки, струйками стекал по кожаному фартуку. Колеса то и дело попадали в скрытые водой выбоины, пролетка кренилась, скрипела и будто жаловалась на старческие боли во всех своих суставах, и Егор, сочувствуя ей, всякий раз кряхтел, вздыхал, бранился и предрекал Москве скорый и неминуемый потоп. «Ет-то здеся! — оборачиваясь к доктору Гаазу, кричал он. — А пониже, на площщаде, там, небось, уже окиян!» — «Быстрее, голубчик», — сквозь дрему, невнятно отвечал ему Федор Петрович. «Быстрей счас на лодке! — орал Егор, но все-таки потряхивал вожжами и уговаривал притомившихся лошадок: — Давай, милыя, давай…»