Москва года прошлого, счастливая Москва его коронации, наплывала на давнюю, полную слухов и заговоров, зреющей пугачевщины, холерную. Алые драпри сокрыли стены — пожелай государь, затянули бы ими храмы, площади, пригородные села — Голутвино, Люберцы… Застонав глухо, метнулся по комнате. Хорошо, что в этот приезд можно было не брать женщин, никто не докучал ему, как год назад, жалобами на тесноту покоев и дурной вид из окон. Довольно, что сердце сдавливаег от стоялой сырости — воздух здесь не как петербургский, пронизанный морской солью, ломкий над гранитными уступами набережных.
А ввечеру был бал; третий, последний. Два предыдущих у Павла оставили глухое раздражение — слишком много жеманниц, сплошь и рядом перехватывал он сообщническое переглядывание, за которым чудилось торопливое, жадное дыхание ночи; слишком много шума, оркестр следовало бы засадить за учение нотам. Не ждал он ничего и в этот вечер, оглядывая пересмеивающихся па балконе музыкантов, сплетничающих, едва не сдвигая стулья в кружок, женщин, по-павлипьи расхаживающих сангвинических московских дворян. Открыв бал, император, натянуто-милостиво улыбаясь, прошел к ломберным столам, хмуро оглядел играющих — и обернулся раздраженно, спиной почувствовав чей-то пристальный взгляд.
Глаза эти, темные, бархатные, помнил он очень хорошо. Девушку представляли в дни коронационных торжеств; помнилась даже фамилия — Лопухина.
Она смотрела не отрываясь. Такой взгляд случалось ему несколько раз подмечать у подъездов иных домов Парижа, проезжая вечером в открытой коляске, рядом с женой. Смотрела, отстраняясь, из-за плеча какого-то офицера, приглашавшего на танец… Павел не сразу вслушался в такт мелодии, показавшийся смутно чужим, ненужным. Поняв, вскинул гневно взгляд к балкону, словно ожидал увидеть на музыкантах красные санкюлотекие колпаки.
В благопристойном разливе полонеза вспыхивали предательски влекущие смерчи вальса — но, прежде чем император решился звать кого-нибудь в этой суетной толпе или идти наверх самому, прямо перед ним вынесло танцем Лопухину.
Она смотрела, застыв в оборванной на полушаге фигуре. Поворот головы, вскинутая к мужскому плечу с эполетом рука, изгиб бедра… Вальс танцевала девушка, не думая о музыке; оторопело топтался на месте, спиной к императору, офицерик. Мгновение минуло, зал закружился, а из-за спины Павла негромко прошептал Кутайсов:
— Девица Лопухина. — И выждав: — По уши влюблена.
— Пустое, она — ребенок, — не оборачиваясь, вполголоса, не думая о словах, бросил Павел.
— Ей уже шестнадцать. На выданье.
Все ты мне врешь, едва не бросил император. Он помнил прекрасно, сколько лет девушке; но — увидел сквозь вихрь снова темные, раскрытые безумной надеждой глаза и, обернувшись резко, не оттолкнув едва Кутайсова, зашагал мимо ломберных столов.
…Девка, сладострастная, жадная девка, шептал он, захлопнув за собой дверь ротонды, прижавшись грудыо к балюстраде. Не спешит замуж, выбирая; чего ж ей теперь? Милость государя и поцелуи офицерика?
В бешенстве Павел обернулся на окна, проклиная вполголоса мелькающие за ними затылки, лица, но Лопухиной не было. Получасом спустя искавший отца обеспокоенный Александр выглянул на ротонду — и отшатнулся, увидев землистое, искаженное лицо. Но когда настало время уезжать, Павел прошел через залу с милостивой улыбкой; остановясь перед сестрами Протасовыми, сказал комплимент младшей, незамужней Лизе. В карете за всю дорогу он не проронил ни слова.
Перед сном Павел успел написать небольшое письмо Софии, этими минутами и в самом деле испытывал легкую грусть оттого, что ее нет рядом. Помедлив, хотел зачеркнуть желчную строчку о наглости московских девиц, но глаза уже слипались, мысли не шли, и он оставил все как есть.
Первое забытье не перешло в сон. Очнувшись, оч ощутил странную бодрость, словно хорошо выспался, — но меж плотных драпри не пробивался ни один луч света. Отбросив влажные простыни, лежал, покрываясь гусиной кожей, прислушиваясь. Стало холодно; зашелестели деревья предутренним ветерком. В его воле — обратить ночь в день, повелеть зажечь люстры, фонари, факелы; запрячь кареты, двинуть в путь эскорт. В его воле желать девушку, что бы там ни было у нее на душе. Что бы ни было — с той минуты, как впервые застыла, в открытом бесстыдно ярко-желтом платье, с набухшими от поцелуев губами — перед государем. Теперь, ощущая как наяву сладко-дымный дурман ее духов, Павел с раздражением вспомнил письмо жене. Сетовать на девушку за то, что она желала быть приятной ему — не безумие ли?
Он забылся сном тяжелым, прерывистым; виделся сияющий престол, к которому приближался он медленным шагом, ощущая за спиной дыхание, поступь сонма людей.
Но в этом сне ему дозволено было обернуться — и увидеть поднятые к престолу глаза, сверкающие отблеском небесного огня. Пламя разливалось, вспыхивало, угасало и возгоралось снова…