«Я не могу спокойно смотреть, как человек так отчаянно рискует жизнью в борьбе за свое жалкое существование».
«При этом ты имеешь в виду меня?» — спросил ее тогда Рихард, а она зашептала испуганно, словно опасаясь что кто-нибудь их подслушает:
«Нет, нет, что ты!».
А на днях кто-то рассказал Козиме, что отважный юноша погиб в Регенсбурге, сорвавшись с каната во время представления.
Вешая халаты в шкаф, он услышал, как Козима тихонько поскреблась в дверь, соединяющую ее гардеробную с его, и тревожно спросила:
— У тебя все в порядке?
Он глянул за окно, на улице уже сгущались сумерки. Сколько же времени он провел тут, погруженный в свои мысли?
— Да, да, я скоро выхожу! — неохотно отозвался он, не желая чрезмерно огорчать ее, ведь он и так был перед нею виноват. Чтобы скрыть от нее часть присланных ему из Парижа вещей, он начал торопливо убирать сорочки в комод и только тут заметил эту газету.
Он, наверно, видел ее и раньше, но не обратил внимания — обыкновенная старая газета, которой было устлано дно картонной коробки.
А сейчас вдруг увидел! С пожелтевшего скомканного листка на него глядело обведенное траурной рамкой лицо Мишеля Бакунина. Нет, не то лицо, которое он так хорошо знал и много лет после тех событий часто видел во сне, а другое, отечное, тяжелое, больное, но все же узнаваемое. Потому что этого человека ни с кем нельзя было спутать.
Рихард схватил газету, — была она парижская, не газета даже, а газетенка, вроде той, что грозится опубликовать его письма к венской модистке. Жалкий, листок ка-кого-то международного Альянса на убогой дешевой бумаге. Боже мой, с каким только отребьем водится Джудит!
Несмотря на то, что газетенка была сильно смята и топорщилась бахромой по углам, Рихард все же разглядел верхнюю строчку слева: она была от десятого июля семьдесят шестого года. Почти от того самого дня, когда в его жизнь непредвиденно ворвалась Джудит.
Выходит, со смерти Мишеля прошло уже полтора года, а он и не знал. Даже и не почувствовал, что Мишеля нет в живых, а ведь в каком-то затаенном уголке души тот присутствовал всегда, время от времени покалывая и садня, как больной зуб. Рихард попытался прочесть то, что было написано под фотографией, хоть кое-какие фразы стерлись до полной неразборчивости, а кое-какие он не смог понять из-за своего французского языка, прихрамывающего даже после того, как он изрядно ему подучился переписываясь с Джудит:
Похоже, Мишель мало изменился за эти годы. Все тот же фейерверк лозунгов и парадоксов. «А ведь как он тогда увлек меня, как окрылил!» — подумалось, пока глаза искали смысл, скрытый в наполовину стершихся строчках:
Рихард явственно, со всеми тончайшими модуляциями, услышал, как Мишель мог произнести эти слова, — голос у него, небось, остался все тот же, громовой, от такого голоса рушатся стены.
И вспомнилось, как Мишель поразил его при первой встрече. Могучий, синеглазый, не знающий страха, он говорил возвышенно и блестяще, уверенно рассекая воздух крупной ладонью с красивыми длинными пальцами. Рядом с этим гигантом Рихард почувствовал себя совсем крошкой и сердце его сперва сжалось в комок, а потом до невозможности расширилось, готовое взорваться. Перед ним был подлинный Зигфрид, прекрасный, синеглазый, не знающий страха. Сам Рихард хорошо знал страх и потому бесстрашие Мишеля так его увлекало.
Он расправил газету. Следующий абзац был почти в сохранности: