Я помню, как ты сказала мне о себе. Сказала, что ты тоже любила только меня, еще с того времени — со времени
Теперь я могу ответить честно — не было. Был кумир, тот, кого я любил больше, чем Тебя, но Ты отнял его у меня, слава Тебе, Господи, вовеки. И хотя откровение было получено мною через грех, оно оставалось откровением: мы теряем то, что любим неправильно, чтобы научиться любить правильно.
Ты гладила мои шрамы, находя их по всему телу, ты, кажется, успевала спрашивать — откуда этот, а откуда тот, а тут что за глубокая, дурно заросшая дырка на бедре, и я, кажется, отвечал. Это Лаваур, это Кастельнодарри, то Пюжоль, а то — Базьеж, а тут — вылазка в Монфоров лагерь во время осады. О многих шрамах я не помнил, особенно мелких, тех, что от стрел. И ты тоже плакала, трогая их мягкими солеными губами, и оттого, что кто-то может любить мои шрамы, я впервые в жизни поверил, что можно любить самого меня — не требуя измениться, только покаяться.
Мари, моя Мари. О некоторых вещах нельзя много говорить. Я прошу Господа только об одном — чтобы в вечной Своей книге Он переписал наш грех на меня одного.
Итак, мы подарили друг другу прелюбодейскую любовь. Оба моих родителя, прелюбодеи, рвались из моей плоти — плоти человека, рожденного от прелюбодеяния. Раздваиваясь на того, кто знал высшее благо, входя своей плотью в твою, и на другого — настоящего меня, страшно стыдящегося давней и безнадежной, и БЕЗРАССУДНОЙ, Господи помилуй, любви к жене своего брата, как бы то ни было — я снова сделался кем-то из никого. Потому что даже раздвоившись, я пребывал здесь, с тобой, я находился внутри своего тела, я чувствовал себя живым. И впервые со времени изгнания почти не страдал от того, что меня отверг от себя единственный по-настоящему необходимый мне человек, без которого я не знал, как дышать. Ведь даже здесь я оставался человеком, а человек всегда кому-то нужен.
Потом ты поцеловала меня — наконец в губы — и я почувствовал вкус твоей крови. Видно, от искусанного в кровь твоего прекрасного рта. То, что жило в нас обоих более десяти лет, наконец вышло наружу, и слава Богу, что оно нас не убило. Боже, какой бешеный стыд и какое бешеное облегчение.
Ты ушла быстро, не сказав больше ни слова, обхватив себя руками за плечи, ушла белым призраком — кельтской «белой тенью»
Много у меня случалось в жизни плохих дней. Но, пожалуй, такого плохого, как праздник Воздвижения Креста в 1219 году, еще не попадалось. Бывало, я умирал от голода; бывало, от ран; бывало, боялся мучительной и скорой смерти. Но даже в душащий горем день — вернее, ночь — бегства из-под Мюрета мне ни разу не приходила в голову мысль покончить с собой; я всегда хотел жить, выживать, бежать, иногда — повернуть время вспять, иногда — оказаться где-нибудь подальше отсюда, но никогда еще — оказаться нигде, исчезнуть, перестать быть, уснуть без снов и навеки. А в тот день между мной и желанием смерти стояло только одно: твердое знание, что перестать быть мне таким образом не удастся. Ignis purgatorius, «пламя очищающее», обратится для меня в ignis dies judici, «пламя судного дня». Для самоубийц не бывает прощения, а Ада я боялся все-таки больше, чем бытия.