Мари прочла письмо, сложила вдвое, ещё вдвое. Печать осыпалась на ладони красноватой крошкой.
— Почему фраза о доверии была вкраплена посреди текста? — спросила наконец.
— Чтобы нельзя было заподозрить приписку. Постскриптум слишком удобен для вмешательства чужой руки.
— Это вы его надоумили?
Я молча кивнул. Дело становилось интересным: так вот сходу получить ещё одно доказательство незаурядного интеллекта!
«Это о вашей помощи просил муж, говоря об исправлении?» — повисло между строками.
— Тогда что ещё, помимо записки, вы можете мне… предложить?
За пазухой у меня давно пребывала узкая мензурка с жидкостью, для надёжности законсервированной каплей ихора. Прикрытая широкой пробкой.
На этих словах Мари я вытянул её на свет.
Кровь Антуана, которую я собрал, когда из поднятой напоказ головы в толпу пролилась струйка. Многие так делали. Для нужд практической магии.
Она поняла и побледнела.
— Я бы хотел, — сказал я тотчас же, пока она не задумала падать в обморок, — чтобы вы добавили сюда толику своей крови. Скажем, укололи мизинец иглой.
— Так вы не будете…
— Ни за что. Он ведь отказался и убедил в том других. Он и про вас говорил, что вы сильная.
Мари повиновалась. Почти машинально протерев спиртом подушечку большого пальца, швейную иглу и вторично подушечку. Химикам, имеющим дело с самой разнообразной отравой, свойственна особая приверженность к чистоте.
Я закупорил сосуд ещё крепче прежнего и вернул назад.
— Если бы у меня хоть оставалась лаборатория с её аппаратурой, — начала Мари.
— Без титрования, возгонки и дистилляции мы сумеем обойтись, — ответил я. — Эта смесь и так хорошо сохранится до урочной поры.
— Как долго?
Ответить ей — значило широко распахнуть завесу тайны, которую мы даже перед Антуаном, стоящим на краю смерти, лишь слегка приоткрыли.
— Мы обещали вашему супругу дитя, в котором соединятся обе ваших натуры. Хотя, если говорить напрямую, сами не понимаем в точности, что для такого следует предпринять.
— Дитя из пробирки. Из колбы. Алхимический гомункул, — Мари чуть сморщила нос.
— Если химия — побочное детище алхимии, блистательный бастард… то тем более это будет верно насчёт вашего дитяти, подрощенного или выросшего вне утробы. Но в дальнейшем, возможно, — под телесной защитой.
Я нарочито проговорился. Ну, почти нарочито и почти обо всём.
— Но… Это почти извращение. Прямое извращение. Вы можете погодить, пока я не решу?
Я кивнул:
— Сколько вам будет угодно.
Как ни странно, этим для нас обоих дело закончилось. Её потеря была так свежа и утраты всякого рода настолько велики, что Мари даже не сообразила сшить траурное платье. (Кстати, из чего бы? Это немного позже ей прислали отрез неплохого шелкового марокена.) Моя совесть саднила так невыносимо, что и лёгчайший намёк на совокупление иного свойства, чем уже произошло, был невозможен.
Буквально на этой же неделе гражданку Мари Анн Пьеретту Польц, на время вернувшую себе девичью, несколько менее одиозную фамилию, арестовали, но были настолько совестливы, что выпустили недели через две без особого ущерба. Говорили, что за неё заступился сам Неподкупный — или, напротив, лишь его смерть под тем самым ножом, который он так хорошо прикормил, позволила ей жить дальше. Вскорости мадам эмигрировала в Англию, где — ещё через несколько лет — вышла за мужнина коллегу, тоже очень талантливого: Бенджамена Томпсона, графа де Румфорд. Несмотря на то, что в его послужном списке, помимо кабинетной работы, значились блестящая военная карьера и рискованный шпионаж против Америки в пользу Британии, усмирить жену он не сумел и под конец не переставал сетовать, что предшественнику «на редкость повезло с гильотиной». Впрочем, оба они к тому времени жили в Франции, уже императорской, к обоим судьба повернулась не самой худшей своей стороной, и… И всё это были далеко не запредельные, но человеческие, чисто человеческие страсти.
До сих пор льщу себя надеждой, что мне удалось бы вернуть состояние тончайшей гармонии, которое ушло со смертью первого супруга моей вольнолюбивой Марианны.
Она продолжала существовать: в отдалении от меня и совсем рядом. Париж — наркотик для души, как и все столицы, но наркотик куда более неотвязный, чем все ему подобные. Он притягивал к себе нас обоих.
Она по-прежнему устраивала приемы. Хлопотала о возвращении и издавала труды мужа, распоряжалась богатством, которое после реабилитации Антуана к ней отчасти вернулось, стригла купоны со всех его дел. Она приобретала вес — к сожалению, не только моральный. Она старела. Она становилась сущей развалиной.
Плотно закупоренный флакончик в форме хрустального яйца стучал в моё бессмертное сердце.
Знаете? Наступает день, когда любой миг существования становится невыносимым.
Тогда призывают нас.
…Слуги были вышколены до предела. Чтоб удалить их, не понадобилось шевельнуть и ресницей. Кровать, на которой лежала больная, была роскошной — не чета никаким прежним.