А он ушёл сразу же, выложив на чашу сваренных карасей и разлив по кружкам щербу. Он лишь чуть помялся, пригубил всё-таки спирта, и как ему ни хотелось остаться ещё, и людей послушать, и выпить, всё же ушел. Сделал глоток, поставил кружку и, пока не заиграло внутри, не задержало, быстро вышел.
— Вражда был, — толковал он Агане, — старый вражда. Но не мог объяснить: откуда ей взяться, если Андрей и этот Савва почти не знали друг друга? Между кем и кем вражда?!
Ведала Алмазная. Глазами Андрея она видела два взгляда, стеблями долгих водорослей всплывшие на поверхность.
Елена невольно засмотрелась на летчика Савву, как нельзя не обратить внимания на красивого, уверенного в себе человека. К нему были развернуты и все мужчины. Он был центром. Он возвышался над другими.
— Ах, как славно! Как это славно! — вдруг нараспев вырвалось у Бобкова.
Он тоже посмеивался: короткими, разрозненными смешками. И глаза малость странновато горели.
— Мечтал полетать — и полетал! Полетал-таки!
И сразу же товарищ Бобков отъехал в человеческих глазах не в сторонку даже, а в тёмный угол, в даль дальнюю, в подследственную камеру рядом с этим летуном, где ему, вполне возможно, при таких суждениях, и надлежало быть. Про него знали, что он талантливый минералог. Пока лишь по слухам. Но также в этой засекреченной и подведомственной жизни знали, где он провел войну.
Люди сделались на одно лицо, будто каждый из них получил назначение в инструкторы или кураторы.
— Будь моя воля, я бы этому мечтателю дал бы такую возможность: летать!
Бобков словно не заметил, что его не понимают. Не принимают. Даже рабочий Слава, который, что называется, смотрел ему в рот, ловил каждое слово, всё более вжимался взглядом в монолит. Или не хотел замечать.
— Наказал бы — двё недели без каши, — Бобков как-то издевательски посмеивался, — а потом — в училище бы его лётное! Глядишь, и новый Чкалов бы объявился.
Бобков сидел с краю. Стол словно проломился меж людьми.
— Чкалов?! — округлые Саввины щёки вмиг пошли накось, превратив лицо в зубчатую твердь. — Чтобы стать Чкаловым знаешь, что нужно?! Знаешь, сколько здесь погибло ребят, классных летчиков, в снегу, во льдах, в скалах? И они еще не Чкаловы!.. А тут на тебе, Чкалов выискался!
Лицо пилота вытянулось, вылезло вперед на полстола, будто петушиная голова с дыбящимися перьям на шее.
— А если б на войне? Если бы на войне? — рвался в бой радист.
— Вот! — рывком засучил рукав натруженный моторист.
Линией фронта легла через стол его изуродованная ранением рука.
— Я парнишкой совсем попал на фронт. В пехоту-матушку. А тоже в лётчики собирался. Получил ранение под Киевом. Оказался в окружении. И вот шёл, нёс вот так эту руку — она, считай, оторвана была. На жилочке болталась. Шёл, и нёс, потому что тоже думал о штурвале. Как я потом смогу без руки-то?! Думаю, лишь бы сознание не потерять, не упасть. Дошёл. Меня сразу на стол. Оперировать. И вот слышу, врач-то говорит: «Ампутация». Ах ты, думаю, я её принёс, а ты!.. И вот лежу на столе и говорю ему: «Отрежешь руку — застрелю. Гадом буду, застрелю!» Сказал, и потерял сознание. Ну, потом очнулся, смотрю — есть рука! Пальцы сначала не шевелились, а теперь — вот… Лётчик, не лётчик, а с моторами справляюсь. Так, может, меня бы лучше, в училище-то лётное?! — Моторист помял пальцами папиросу, дунул в её полую часть.
— Чтобы это понимать, нужно было пройти войну, — вздохнул тихий невзрачный человек.
Он крутил в руке спичечный коробок, ставил его ритмично на попа. Сказал со вздохом, и неторопливо поднялся на выход, нащупывая курево в кармане. И все, похлопывая себя по карманам, доставая сигареты, направились к двери.
Рабочий Слава задержался в растерянности между столом и дверью, не зная, выйти ли за другими или остаться с Бобковым и Еленой Владимировной. Но тихий тщедушный человек, который хоть и поднялся первым, но выходил почему-то последним, чуть подтолкнул молодого рабочего рукой, как бы уступая дорогу.
Елена придвинулась к Андрею, игриво толкнула плечом, улыбаясь, давая понять, что всё хорошо, пустячные столкновения не имеют значения. Он также улыбнулся, усмехнулся, тронул плечом Елену.
— Я выйду, — зашарил он тоже себя по карманам, — с мужиками.
И она кивнула. Кивнула с тем пониманием, что надо ему выйти, быть с другими. А то они всё неверно истолкуют. Понятно же, почему. То есть, конечно, совсем и непонятно, по полному недоразумению. Но надо быть вместе.
Он вышел. И мужской разговор стих.
— Не очень-то жалует нас погода! — попытался обрести он этот самый общий язык.
Люди молча затягивались, выпускали дым. Если прежде кто-то из компании мог не знать, где ему довелось провести почти всю войну, то теперь, похоже, все были осведомлены.
— Погода здесь изменчива, — опять вздохнул невзрачный.
Он, кажется, и не курил, а лишь поигрывал коробком. Сказал, и пошел в избу. И все, сделав последние затяжки, направились за ним.