Не открывая дверей, юркнул в избу и Ярушев. Присел в сторонке, в полутемени, за световым кругом. Достал колоду карт, увлекавший всех вокруг этой игрой, большой любитель преферанса, перетасовал и стал сдавать. Выбрасывал приманивающе пикантные картинки и смотрел с умилённейшей улыбочкой, исполненной иного, волглого, маслянистого всезнания.
— На войне человека было сразу видно, — задушевно проговорил неказистый человек в ярком отсвете. — Солдат он, который будет стоять до конца, или хлюст, который от страха может бросить винтовку и поднять руки.
Поэтому и было непонятно, когда Бобков вдарил кулаком по столу так, что подпрыгнула посуда, и побежал чай из опрокинутого стакана. С чего это он? Сидели, пели. Вдруг вскочил, заблажил:
— Эшелоны везли! Эшелоны пленных!.. И Рокоссовский здесь сидел, свои посадили! Тоже хлюст?! А почему Маяковский застрелился?!
Куда еще ни шло про эшелоны, про Рокоссовского — хотя бы понять было можно. Но чего он Маяковского приплёл?! Тогда Савва надменно посоветовал:
— Закусывать надо.
Что здесь уж такого обидного?
— Я знаю, что мне надо! Знаю!.. — прокричал Бобков так, будто у него отнимали самое дорогое в жизни. — Ты мне не указ!
И только тогда уже взорвался и Савва.
— Это ты мне не указ. Ты вообще для меня никто. Прихвостень фашистский, вот ты кто!
Бобков рванул стол, вскочил.
Андрей шел по избе, как бы ещё приглашая на бой, на середину. Драться ему приходилось и в детстве, когда задразнивали «пятёрочником», и в плену. Он был сноровист и ловок в драках. Вдруг его словно переломило, скрючило. Кулак здорового человека пришелся снизу, под дых, прямо в язвенную точку, приподнимая, выворачивая живот. Короткий, молниеносный этот удар со стороны виделся лёгким тычком. Андрей распрямился, стал настороженно примериваться к противнику, но на его плечах повисли, кинулись удерживать, заламывать руки. А он рвался и не понимал: почему его-то держат?! Его скручивают? И самое чудовищное — всё это было при Елене! Она всё видела, его позор, бессилие. И хуже того, она тоже металась вокруг него, пытаясь остановить!
Савва в охотку ещё наподдал зависшему в чужих руках противнику. Елена бросилась теперь к нему. Господи, стыдоба несусветная, она же, выходило, его и защищала! Но опять же так, взывая к разуму Саввы, мол, связался черт с младенцем… И тот был снисходителен, дескать, на кого он рогом прёт, этот васёк, у меня же семь спортивных разрядов…
Бобков крутнулся, выпал из рукавов своего свитера, выскочил в дверь, успев крикнуть в страстях: «Пристрелю!»
И этот собственный крик долго нагонял его в потёмках, горячил и противно жалил. Так, скатываясь по берегу, во мрак, к тяжёлой, словно замершей в ночи водной глади, он уже когда-то бежал из плена. И пули шлепали рядом, и надо было вперед, вперед, без оглядки, и страх колол спину, и радость желанной свободы подбавляла сил, и вода спасала, укрывала. Он уходил тогда длинными нырками, глотал воздух, и снова шел под водой. Эх, хорошо, что он вырос на Волге, на могучей вольной реке, где каждый мальчишка называл себя человеком-амфибией.
Андрей приостановился на миг у лодки. Но тотчас понял, что если он возьмёт лодку, то она не сможет к нему переплыть. Была такая надежда, да и уверенность была, что должна она приплыть. Это всё и решало: как быть потом? Собственное обещание «пристрелить» теперь виделось постыдным, добавляло позора.
— Славка! — криком позвал он своего рабочего. Хотел, чтоб тот перевёз, а потом вернулся. Холодно — вплавь-то!
Люди мелькнули наверху. В оконном отсвете казалось, что их много.
— Войну я закончил на фронте! — сорвано прокричал он еще раз, туда, наверх. — На Втором Белорусском, под руководством маршала Рокоссовского! Под Берлином!
Длинные тени косами скользнули по отлогому берегу. И это уже когда-то было: только лаяли собаки, и стрекотал автомат.