Я художник по телу, и я распишу его тело письменами. Иероглифами нежности моей. Иероглифами нежности его несчастной матери. Иероглифами ее любви, что она, сама того еще не зная, несет в себе, так, как носила в себе младенца. Э-эй, малец! Улыбнись мне еще! Беззубо улыбаясь, мальчик пускал пузыри, глядел на старика серой зеленью бессмысленных и мудрых глаз, видевших Райские кущи. Где кисточки мои! Где мои иглы и краски!
Я запишу на тебе, мальчик, всю Летопись Мира. В красных и черных тревожных немногих знаках я оставлю на твоем маленьком живом тельце все, происшедшее с людским Миром от его жестокого Сотворенья. Я начну прямо сейчас. В час, когда ты встретишься с Миром лицом к лицу, ты будешь знать про Него все, и Он, встретясь с тобой, тебя немедля узнает тоже.
Старик встал с корточек, подвинул к корзине, в которой играл и кряхтел голый младенец, склянки с красками, кувшин с длинными кистями. Выбрал нежную колонковую кисточку, обмакнул ее в ярко-красную краску. Вот кровь. Все важнейшие письмена земли записаны на коже и кровью. Они несмываемы. А потом, после, люди наивно думают, что вот какая хорошая и красивая красная краска. А на самом деле это кровь. Человеческая кровь. Живая. Горячая. Ею чертятся вечные иероглифы, и она застывает на морозе, засыхает коричневой коркой, темнеет, желтеет, выцветает, чернеет, как черная роза. И лишь иногда время не трогает ее страданья и свежести, и она остается алой, ослепительно красной.
Медленно, задумчиво старик водил кисточкой по нежной, сияющей солнечно коже младенца. Узоры, иероглифы появлялись на тельце ребенка, гасли, снова всходили из-за края его единственной земли. Губы старика шевелились беззвучно, повторяя слова им запечатлеваемой Летописи.
Ты мое счастье, мальчик. Я запишу на тебе весь широкий мир и большой Космос. А там — иди, живи. Ты сам будешь великой Книгой. Тебя самого прочитают. И поклонятся тебе. И полюбят тебя. И возненавидят тебя. И падут ниц перед тобой, как падут перед божественным мальчиком Буддой, как падут перед светящимся Агнцем, восшедшим на гору Меру перед новой гибелью Мира.
Горел фитиль в керосиновой лампе. Кисть мерно взмахивала в скрюченной руке.
Я найду твою мать через горы времени. Я обещаю, мой маленький сын, тебе это.
— Мой сын?!
Она вскочила с лавки. Ее темные волосы разметались надо лбом, как колючий венец.
— Это правда?!
Она упала на колени перед стариком. Он высоко поднял руки, чтобы она не испачкалась о мазки и потеки свежей краски, сползавшие по его запястьям, локтям и тылу ладоней.
— Стал бы я тебя обманывать, госпожа. Я слежу за твоим путем по земле давно. Поцелуйтесь, родные. Жаль, что я уйду с лица земли тогда, когда придет твой час, госпожа, платить по счетам.
— Разве я уже не все оплатила?!
Женщина и мальчик, счастливые, рванулись друг к другу и крепко обнялись. Мальчишка прижался весь к нагой женщине, не стыдясь ее наготы — ведь это была его мать, родная мать. Старик не соврал ему. Он не врал ему все эти годы, рассказывая о ней. А он думал, это были старые яматские сказки. Да разве вся жизнь человеческая не похожа на сказку, на старинную восточную повесть, рассказанную искусным, меднолицым морщинистым стариком-сказителем?!
— Не все. Ты сама знаешь, что не все. Сказать тебе, кому ты должна? И кто на земле еще должен тебе?
Она затрясла головой. Не надо, старик. Она сама и так все помнит. Ее память, загрызенная многими собаками, сегодня вернулась к ней.
— А теперь ложись. Ложись на спину. Животом вверх. Я распишу твое солнечное средоточье — живот и грудь, обитель Аматерасу. Богиня зари летит с небес, видит тебя, ты ее соперница. Николай, возьми баночку с алой краской!
Она легла навзничь на скамью. Старик наметил у нее на груди и животе сложный рисунок свинцовым карандашом и кисточкой из меха куницы.
— Здесь будет написано о любви, — прошептал он еле слышно, и щелки его глаз подернулись блеском мгновенных слез. — Только о любви, моя госпожа!..
Она вздрогнула, закрыла глаза. Сейчас нежная ласка кисточки сменится острой, пронзительной болью иглы.
— Как твое имя, старик?.. ведь столько лет прошло…
— Юкинага.
— Это древнее имя?
— Незапамятное. Так звали деда моего деда и его деда в свой черед. Далеко в глубь времен уходит мое имя. Женщины ведь тоже старались, рожали мальчиков, чтобы род Юкинага не угас и не затерялся во тьме больших ночей. Для этого надо было любить. Женщине мужчину, и мужчине женщину. Исполнялась и воплощалась Тайна Двойного. И ты нашла ее под Луной. Ты…
— А-а-ах! — крикнула Лесико и дернулась всем телом — игла, обмокнутая в краску, глубоко вошла ей под сердце. — Больно!.. Здесь же сердце, старик Юкинага!.. Здесь же сердце!..
— Именно так, сердце, — спокойно сказал Юкинага, втыкая иглу и вынимая ее, созерцая красную линию, растекшуюся изгибистой змеей под смуглой кожей. — Сердце и есть. Ты бы хотела, госпожа, любить и не страдать?.. Любить — и не знать великой боли, что прошивает сердце и тело насквозь, как дратва — сапожную кожу?.. Потерпи… чуть-чуть… этот рисунок останется навек.