Она сильнее сжала его руку, вздохнула. Вот, ей сказали ласковое слово. Ее поняли. Не зря она приехала с Юкинагой и мальчиком в Дацан.
— Ответь… праздник Цам… закончился?.. Где Ульген… Юкинага?.. Где мой сын Николай?.. Где я сама… в каком времени…
— Этого ответа ты от меня не получишь, счастливая. Ты счастлива тем, что теперь не будешь знать, что такое время.
— Я… не умру?..
Улыбка Будды стала еще нежнее, тоньше, сузилась до шелковой ниточки.
— Все люди умирают, счастливая. Ты подчинишься закону неумолимого Времени. Только ты никогда не будешь знать, там ли ты живешь или тут, в этом времени или в том. Границы твоей жизни сместятся. Ты потеряешься, заблудишься, и это будет твоим величайшим счастьем. Такое испытывают только боги. Это дар Будды тебе. Твой Христос тоже говорил тебе об этом, твой Христос тоже был родом с Востока, учился у меня, у ясноликого Сиддхартхи. Но ты раньше не слышала этого. Теперь, после мистерии Цам, ты поняла…
Она забилась, как в падучей, на каменном полу.
— Я ничего не поняла! Я ничего не поняла!
— Но ты почувствовала. Что?
По ее сморщенному лицу текли слезы.
Она поцеловала медную, гладкую руку, поблескивавшую зеленью в свете лампад, с нефритовым кольцом на безымянном пальце.
— Я почувствовала… что я живу всегда, везде…
— А еще? Еще что почувствовала ты…
Лицом в выщербленные плиты, истоптанные тысячью ног, упала она.
— Еще… я почувствовала… что я рождена для любви… для всех ее бездн и высокогорий… и что я люблю безумно, больше жизни люблю… одного смертного человека… не тебя, Будда… и его нет со мной… и не будет никогда…
Медная рука легла на ее затылок.
— Будет.
— Дай мне его увидеть! Еще раз…
— Я дам тебе увидеть другое. То, что могло быть, но чего не было у тебя.
— Что?..
— Жизнь создана из возможностей. Человек делает выбор не между одним и другим, а между тысячью дорог. И идет лишь по одной. Я покажу тебе, что было бы с тобой, если бы…
Он перевернул ее на спину медной рукой и всмотрелся в ее зареванное лицо.
— Да ты совсем еще девчонка, Лесико, — удивился Будда. — Так плакать. Так забывать себя. Я покажу тебе твое прошлое, что могло бы стать будущим твоим. Ты выбрала путь. Ты пошла по нему. Это твой путь Дао. Не ропщи. Тебе хочется увидать?
— Да, — шепнула она, и медный человек закрыл ей глаза холодной гладкой ладонью, пахнущей солью веков.
Они ехали в поезде по Китайской Восточной Железной Дороге, рельсы были проложены вдоль широкой бесконечной реки, важно катящей серые, синие, изумрудно-мрачные воды на Восток, среди мощного хвойного воинства елей, сосен, кедров, пихт, огнекрылых лиственниц, начинавших по осени желтеть, гореть красным, оранжевым пламенем. Кедры стояли огромные, важные, как митрополиты, с кадилами золотых шишек в колючих иглистых руках, качались на сквозном долгом ветру, гудели органно. Пихты взрезали чистое предосеннее небо черными острыми топорами верхушек. Красноствольные сосны весело выбегали на опушки, вспыхивали в закатном свете алыми рубашками сочащейся смолой коры. Тайга звенела птичьими голосами, в открытое вагонное окно доносился запах прели, грибов, врывался речной свежий воздух, и представлялось, как рыба ходит в прозрачном столбе могуче катящейся воды, стоит недвижно в солнечном луче, насквозь просветившем реку, до дна, до переката, до бурунов порога. Поезд иной раз замирал на таежных полустанках; пассажиры выскакивали из вагонов, дамы подбирали юбки, мужчины бросались в лес — скорей нарвать букет жарков, ободрать второпях куст жимолости, принести в купе горсть кисло-сладких, темно-синих длинных, как девичьи пальчики, ягод, набросать в шляпу белых грибов и подосиновиков, недуром лезущих из земли под соснами, под лапами лиственниц и елей.
Как пахло кислой, терпкой хвоей! Как ярко брызгало лучами над тайгой веселое восточное Солнце, казалось, уже раскосое от ослепленья собственным неистовым светом! Принц Георгий дергал оконное стекло вниз за витую ручку, она высовывала голову и подставляла лицо Солнцу, ветру, вдыхала ароматы восточного густого леса, дорожной гари, мазута на ярко-желтых плахах шпал.
— Тебе нравится здешняя земля, Лесси?..
Цесаревич, сидя напротив нее за купейным столиком, оторвал глаза от старой, засаленной, размахренной на кожаных сгибах книги и тепло, обнимая ее всю счастливым взглядом, посмотрел на нее.
— О да!