Она вскинула руки, как бы для нового выпада каратэ-до, как перед боем. Перед его глазами встало ее бледное, утратившее природную смуглоту лицо. Девка, девчонка, ресторанная певица Фудзивара. Кинжальчик, застрявший у него в сердце. В сердце, которого нет.
Лучше всего прицелиться ей в сердце.
Он стал целиться ей в сердце, искать мушкой, где бьется этот живой, теплый комочек, как у всех людей — под левой грудью. Ее грудь. Ее сосок, вздыбивший легкую кружевную ночную ткань. Он глядел неотрывно. Не дай Бог поглядеть в ее глаза. Ее глаза ищут его взгляда. О если бы припасть губами к этой свежей, прерывисто дышащей, поднимающейся, как тесто на опаре, груди. О, сколько женских грудей на свете, сколько девок, Башкиров! Неужели ты, король бандитов Шан-Хая, не найдешь ей замену здесь, в том месте, где бьется сердце у всех живых людей?!
Я мертвец. Я, должно быть, мертвец. Моя рука онемела. Я не могу выстрелить. Не могу. Не могу.
Почему я не могу выстрелить в нее?! Она же мешает мне жить!
Я не смогу жить, если я выстрелю. И я это знаю.
Палец надавил на собачку сильнее. Сейчас загрохочет. И он ослепнет и оглохнет. И он, отшвырнув ногою бездыханное тело, уйдет, выпрыгнет в окно.
А наутро служанки найдут… нет, они прибегут сей же час, на грохот, на выстрел.
И поднимется крик до небес, женский восточный плакальный крик, и они все, девки, полягут на пол около госпожи, и будут рвать черные жесткие волосья на своих головенках, и ныть, и стенать, и вопить. Бабы — вечные плакальщицы.
Кто, когда на земле оплачет его, бандита, если он будет умирать?!
— Стреляй! — крикнула Лесико страшно. Ее глаза остановились, застыли. — Банзай!
Старинный яматский самурайский клич заставил его похолодеть. Что, если она бессмертна?! Что, если он выстрелит, а пуля отскочит от нее, как заговоренная?!
Он нажал на собачку еще, борясь со странным оцепененьем, преодолевая его, и тут она крикнула еще раз:
— Василий! Василий!
Странно, но я же не Василий, подумал он, а вот это еще страшней, она смеется, да, она смеется, смеется во весь рот, сияя всеми зубами, смеется — над ним?!.. над собой?!.. над смертью?!.. над прожитой жизнью, богатой приключеньями, мужчинами, смертями?!.. — да, она смеется, она знает то, чего не знает он, и никакими клещами не выудить из нее это знанье, а он так хотел, он должен был ЭТО знать, и вот теперь он выстрелит, и не узнает никогда, знанье уйдет вместе с ней, а еще вместе с ней уйдет она сама, ее тело, ее грудь, ее руки, ее глаза, вся она, — неужели ее, такую живую и красивую, положат в гроб, заколотят, унесут на поганое китайское кладбище?!.. да тут, в Шан-Хае, и русское кладбище есть, он сам там своих подопечных бандитов хоронил, и друзей и врагов, венки заказывал в лучших ритуальных конторах проклятого города…
Собачка подалась еще. Как сползает сорочка с ее груди!.. не удержать тонкую ткань…
Револьвер рванулся к ней, как живое существо, она рванулась к револьверу, словно собираясь грудью напороться на оружье, как если б то было боевое копье, — и тут из-за портьеры прыгнул серо-голубой комок шерсти и пуха, взвился вверх, вцепился когтями в его грудь, в рубаху, в галстук, вот когти уже на его лице, вот их серпы вонзаются в кожу, в скулы, в лоб, в подглазья, вот морда уже на его шее, на затылке, и зубы зверя смыкаются под его модельной прической, под стрижкой бобриком…
— Манька! Манька! Браво!
Это была Манька, и она крикнула кошке “браво”, как кричали ей самой на сцене, швыряя в нее цветы и любовные записки. Мгновенья, двух хватило для того, чтобы отбросить рукой гардины, перекинуть ногу через подоконник, ударить кулаками в оконные рамы, распахивая створки шире, освобождая себе путь. Прыжок. Освобожденье. Вот оно, освобожденье — настоящее, невыдуманное. Объятье жизни и смерти крепко, они обнимаются крепче, чем все любовники мира.
Пока она летела вниз со второго этажа, перед нею промелькнула вся ее жизнь — начиная от деревни, от искристого снега, санного полоза, ночного шума великой реки, малины летом поутру, заканчивая Царским поездом, поденкой Вавилона, притонами Шан-Хая. И Ямато она увидела тоже. И лицо Василия. Ведь это его, его она позвала перед грохотом выстрела, которого не было.
Из открытого в ночь окна доносились мужские крики. Манька терзала лицо Башкирова. Господи, только бы он не убил, не задушил кошку, только бы зверьку удалось улизнуть. Она прокусила ему шею. Молодец. А говорят, кошки не любят своих хозяев. Верно, что она назвала ее русским именем.
Она упала прямо в колючий куст держидерева. Собаки, узнав ее по запаху, даже не гавкнули. Иэту, Хитати, хорошие собачки.
Выползши из куста, расцарапавшись вся в кровь, в истерзанной колючками держидерева ночной рубашке, она побежала в дом, к парадной двери, уцепилась за веревку звонка, зазвонила оглушительно, беспрерывно, закричала, заблажила.
— Девочки! Девочки! Быстро за солдатами! К префекту!