И она легла на Цесаревичево ложе; и Ника сел у ее ног на вагонный трясущийся пол, на толстый бухарский ковер, и так сидел, держа в своих руках ее дрожащую, липкую от холодного пота ручонку, как верный пес — до тех пор, пока она не поняла, что сила, сильнее и ее самой и его, поднимается в них, затопляет их с головою, не дает дышать. Он упал на нее. Тысяча поцелуев обрушилась на нее — золотым, бешеным юным дождем с сумасшедших, тряских вагонных небес. Его губы касались ее тела везде, везде — и торчащих в томленье грудей, и живота, и локтей, и тоненьких запястий, и породистых, как у резвой кобылки, щиколоток, и щек, и лба, и стебля шеи, и она жалобно попросила:
— Поцелуйте меня… по-настоящему!..
Девочка и мальчик. Молодые, дрожащие от захлеба страсти, стройные тела. Цесаревич и сезонка. Ах, какой мезальянс. Ведь у тебя были мужики, признайся!.. Были. Ведь ты не девочка!.. но ты девочка для меня. Куда вы… куда ты едешь, зачем?.. Это мое дело. Отец снарядил меня на Восток, он хочет, чтоб я поглядел мир и ума-разума поднабрался. Я поцелую тебя по-настоящему. Гляди.
Он прижался губами к ее губам, и она, в избытке чувств, прикусила зубами его горячий язык — он застонал, но не оторвался от нее, и она сомкнула руки у него над головой, за шеей, на широкой и обжигающей, как печь, юношеской спине. Он вошел в нее смело и вольно, будто взрезал ножом рыбу на рыбалке, и она засмеялась от радости — таким нежно-безудержным, пьяным и дерзким оказался его любовный пляс. Все кружилось, плыло и тряслось. Летние лунные блики ходили золотыми мальками по потолку. Звенели хрустальные треугольнички на золоченой люстре; звенел граненый стакан в подстаканнике и витая серебряная ложка в стакане. Они не разрывали объятий всю ночь. Она дрожала — от счастья, от страха. Она лежала в объятьях Царского сына в Царском купе, а он шептал ей в лицо, сбивчиво, путано, страстно, и его мужская юная тайна, не выходившая из нее, причиняла ей, биясь в такт с ударами слов, боль и радость:
— …о, как жаль, дорогая Лесси, я не могу на тебе жениться, у меня есть невеста… знаешь, она живет далеко, в чужой земле… она дивная, вся золотая, а ты черный агат, о, как же я тебя нашел, и я не отпущу тебя, ты будешь всегда при мне, при нас при всех, при Семье… ты понравишься моей матери, я познакомлю тебя с ней… вы даже похожи… она черненькая, как ты, она датчанка… едем со мною, ты увидишь чудный Восток!.. ты ведь никогда не была в Японии?.. и не будешь больше никогда… мы поглядим на множество диковин… я буду вести дневник… мы все запомним… нет, нет, крепче прижмись!.. я не выйду из тебя, так… еще, пожалуйста, еще так обними меня… я придумал, ты будешь наша горничная!.. а когда я женюсь на Гессенской принцессе и у нас родятся детки, ты будешь нянька нашим деткам, клянусь… Лесси… девочка… продавщица моих единственных, моих любимых пирожков…
Он все-таки уснул, под утро. Она крепко, испуганно обнимала его, и веря и не веря. Когда в купе вошел Георгий, она привскочила и закрыла телом Нику, будто тот был птенец, а она мать-птица. “Ах, парочка, гусь да гагарочка! — добродушно захохотал брат. — А не хотите ли вы приподнять от постельки зады?.. мы уже по Монголии едем, гляньте-ка в окошко!..”
За окном лесистые горы и гольцы сменились низкими, пологими, выжженными на Солнце холмами. Георгий распорядился принести в купе Царский завтрак.
Она и не упомнила, что ела тогда, за сияющим, солнечным завтраком с Цесаревичем; счастья и утренней летней радости, юного опьяненья красотой и любовью были полны его светлые глаза, он опять ел и пил, не отрывая от нее взгляда, и, о Боже, сколько еще у них впереди было и дней, и ночей, пока поезд плыл и трясся по Великой Восточной Железной Дороге, сколько смеха и шуток, сколько початых бутылок мадеры, а сколько кружевных тряпок Ника велел вытащить из дорожных сундуков, чтобы одеть свою юную возлюбленную — ох и смеялись они, прикидывая к ней то одну одежку, то другую из Царских закромов, ох и покатывались со смеху!.. — о, принцесса моя, совсем не хуже Дагмар, моей матери; да нет, Ника, в тысячу раз красивей… mille diable…
И с замираньем сердца ждала она ночей; и они все равно наступали, как ни крути; и между юными телами могло прокатиться жгучее Солнце, проплыть ледяная мертвая Луна — они бы не заметили, так они были всецело поглощены собой, радостью обладанья, поцелуями пьяней мадеры. Они проникали друг в друга и запоминали друг друга навсегда. Им нельзя было пожениться — она это сознавала; и все же надежда на чудо, хоть крохотная…
Она отдавалась ему со всем пылом нерастраченного на пыльных, грязных дорогах ее маленькой жизни чуда.