Он сел снова на пол, на ковер перед камином, к ее ногам. Оранжевые, алые, малиновые блики ходили по его, по ее лицу. Огонь!.. Костер. Она вспомнила свой сон, свой бред. Она в огне не горит, в воде не тонет; найдется ли когда-нибудь на свете тот, кто разложит костер лишь для нее и сожжет, дотла испепелит ее?
— Зачем вы там сидите… встаньте!..
— Не мешай мне. Мне так удобнее. — Он, распахнув фрак, ослабив хватку галстука, придвинулся к ней, прислонился спиной к ее нагревшемуся у огня, выпуклому под черной тканью бедру. — Деточка. Слушай меня хорошенько. Мне неважно, где я тебя подобрал — в ресторане, на свалке, на рынке, во дворце. Мне это совсем неважно. У тебя потрясающий голос. На твоем голосе можно делать деньги. Много монет. Много бумажек. Ты хочешь хорошо жить?! Ты любишь петь, скажи?!
Он закинул к ней голову, взял ее руку и больно сжал ее. Хворост трещал в камине, искры летели золотой половой, обсыпали их, сидящих, как конфетти в Рождество.
— Я… — шепнула она смущенно, задыхаясь, — я никогда и не пела, вот в чем дело. Я научилась петь совсем недавно… может быть, вчера…
— Милая! — Он развернулся к ней всем телом, покрыл пылкими, сумасшедшими смешными поцелуями ее теплые, пахнущие мандарином руки. — Перестань врать! У тебя оперный голос! Ты поешь лучше, чем Варя Панина! Чем соловей Нежданова! Где ты училась?! Кто тебя выгнал на улицу, скажи?!.. когда началась эта проклятая Зимняя Война…
— Когда началась Зимняя Война, — голос ее сразу стал сух и холоден, — я была далеко отсюда. И мне было не до песен.
Он помолчал. Вытянул руку, стащил со стола туго скрученную сигару, раскурил. Запахло терпким, ядовитым дымом. Она закашлялась.
— Как же это вы певец, а курите.
— И курю, и пью, и все что угодно. Да, и девочек люблю! — крикнул он разудало, и в глазах его заплясали огни, скрещиваясь с карнавальными каминными огнями. — Я не хочу слушать твои истории. Они мне неинтересны. Твоя жизнь — это твоя жизнь. И больше ничья. — Он помолчал, затушил сигару. Положил голову ей на колени, как пес, как большой зимний волк. — Я хочу поцеловать тебя, но я в гриме. Ты не возражаешь, если я пойду в ванную комнату и приму душ?
Она следила остановившимися глазами, как он сначала уходит в ванную, потом возвращается оттуда — в полосатом длинном, бьющем по пяткам роскошном халате, с начищенными зубами, с хорошо вымытым румяным лицом, — а лицо-то, Лесико, гляди, уже не первой свежести, резкие морщины бегут по нему вдоль, по щекам к подбородку, шутка ли, каждый вечер накладывать на себя слои краски, распеваться, потеть, мерзнуть, репетировать, выучивать партии, скакать по сцене, как козел, перевоплощаться, влезать в шкуры разных людей, подчас даже ненавистных, и всех их любить, и петь их голосами, и дышать их душами, и жить их жизнями, и умирать их смертями. И, когда ты умираешь, тебя вытаскивают со сцены, бездыханного, и прыскают на тебя за кулисами нашатырем, чтоб ты очухался, и ты поднимаешься, кряхтя, мертвый, и мертвый выходишь на сцену, и кланяешься, и улыбаешься мертвой красной улыбкой, прорезающей белые мертвые щеки, и к твоим ногам летят жалкие и пышные букеты цветов, завернутые в прозрачную вощеную бумагу, и стукаются об твою мертвую грудь, а ты все кланяешься и кланяешься, и публика вопит от восторга — он умер и воскрес! Он наш! Он Бог! Он Дьявол! Он артист! Он владыка! Он — наш голос: мы немые, мы молчим, а он — горланит, орет, глаголит! И мы, это мы слышим его! И он поет для нас, потому что мы, это мы его покупаем! И он стоит наших денег! Еще! Еще! Браво! Бис! Спой нам еще на бис! Мы купили это право!
— Ну что? Не так уж юн?.. — бодро спросил Вельгорский, похлопывая себя по гладко, в честь дамы, выбритым щекам. — Пустяки. Тебе со мной будет хорошо.
Его неприкрытый, детский цинизм умилил ее, и она улыбнулась.
— До чего прелестная у тебя улыбка! — крикнул он, встряхивая мокрыми волосами, и пропел, шутливо кланяясь, согнув торс и колено в церемонном реприманте: — “Дай руку мне, красотка, тебя боготворю я!..”
— А ложе? — Ее улыбка, взойдя, остановилась на побледневшем лице. — Ложе у артиста готово?.. свежие простыни… брызги лавандового масла… и чтоб матрац не скрипучий, и пружины в бок не стреляли… Я столько навидалась их во всю свою жизнь!.. этих постелей… Вам со мной поэтому будет…
Она пошла, пошла, неверным шагом побежала к двери. Обернулась, морщась:
— …плохо.
Она не успела раскрыть дверь. Он ринулся ей наперерез. Упал перед ней на колени. Обхватил ее талию обеими руками. Боже, какие театральные жесты. Как это смешно. А белое, чистое, мытое незабудковым мылом, несчастное, в резких морщинах, лицо его ясно говорило ей: я несчастен, я одинок, я более одинок, чем ты, не обращай вниманья на мои глупые шутки, я затравленный зверь, я волк, моя клетка — сцена, я умею только петь, больше ничего, не уходи, пощади, сжалься, останься.
Она взяла его лицо обеими руками. Упала перед ним на колени тоже. Прижалась своим лицом к его жалкому, без грима, потрепанному, одинокому лицу.