Ночь. Ночь, отель, лунный свет за складками пышных, а ля Помпадур, штор. Кто это рядом с ней?.. Она чувствует своим телом горячее длинное тело. Каланча. О да, как высок. Как пожарная каланча в Вавилоне. Отчего такой шум в ушах? Ну да, это же шумит река. Как она могла забыть. Река. Она идет важно, мерно, шумит в ночи. Она огромная и величественная; в ее глубине ходят великие сладкие рыбы — осетры, белуги, стерляди, щуки, сазаны, налимы. Если умело поставить сеть, можно поймать великих рыб. Они на вес золота. За них, если их понести продавать на рынок, дают золотые деньги. Все стоит денег?! Не все. Великая река течет, шумит, смеется над жалкими, маленькими людьми. Она родилась на берегу реки. Она помнит ее ночной шум с детства. Пойдем купаться в реке, пока еще длится и тянется ночь. Пока ночь стоит, черная, царственная, полная до краев звезд, как ведро — серебряною речной водой. Чужое тело рядом со мной. А я зову тебя, тебя, родного. Ты слышишь?! Идем! Высоко, над нами, в зените стоит синяя Вега. Ее лучи входят мне глубоко под грудь. Ты обещал мне, что вспыхнет во мне жизнь! Звезды складываются в странный узор. Вроде бы там, в черной глуби неба, — младенец, и глазки его горят звездами, и звезды на пятках, в пупочке, каждый пальчик — звезда, и звезда — надо лбом. Это мой ребенок! Слышишь, это мой ребенок, Василий! Я потеряла его, и я нашла его! Его не убили! Не расстреляли! Не утопили в море! Его… не согнули, не изувечили, не сделали трусом и рабом…
Чужое, пылающее огнем тело. Это язык огня вышел из камина и обнял меня. Обвился змеей. Кто это?! Он говорил, что он артист. Значит, хорошо притворяется. Какие слезы текли по его щекам, когда в холодной гостиничной постели он целовал меня солеными губами! И жесткие губы были у него, как камни пустыни. А может, не чужое, а родное, Василий?! Может, все и есть родное — все-все, и все родные, все-все, и нет деленья на чужих и родных, а есть лишь одни общие, горькие слезы, одно общее горестное объятье — одно на всех?! Простить всех! Полюбить всех! Всех, всех несчастных пожалеть! Зачем человек живет на свете, Василий! Затем разве, чтобы зарабатывать золотую и медную чешую, покупать на нее еду, жрать, спать, драться и мириться, совокупляться и разрываться, а потом, там, далеко, отсюда не видать, — лечь в разрытую, отверстую яму, надеть деревянную рубашку на вырост?!.. Нет! Нет! Человек живет на свете для любви. Для одной, единственной любви. А как же другие?! Как же другие — те, кто любит тебя, кто хочет, чтобы ты, ты давала им свою любовь в ответ?! И ты жалеешь их! И ты плачешь над ними! Но если ты жалеешь и плачешь — значит, ты любишь уже!
Вельгорский повернул на подушке голову к ней. Его глаза были открыты. Она наткнулась на свет его глаз блуждающим, полным слез взглядом. Он приблизил свое лицо к ее лицу — как там, на пороге номера, когда они стояли друг перед другом на коленях. Обнял ее. Прижался к ней всем долгим, жилистым, жарким, как угли в камине, голым телом.
— Деточка. — Его голос нежно обволок ее, его голос нежным, сумасшедшим бархатом, крылышком стрекозы гладил ее по щекам, по затылку, по прикрытым векам, отирал ей кипящие в глазницах, на щеках слезы. — Милая деточка. Не плачь. Нам же и впрямь было чудесно вместе. Разве нет?.. Ты бормотала про великую реку. Ты бредила: пойдем, пойдем купаться. Пойдем купаться в ночной реке. Но это Шан-Хай. Это сухопутный проклятый Китай. Здесь нет твоей реки. Ты только не плачь. Ведь я заплачу сейчас вместе с тобой. — Он целовал ее лицо, и она чувствовала, как по его щекам, по вискам текут слезы, мешаются с ее слезами, обжигают ей скулы и подбородок, втекают терпкой солью ей в рот. — Боже, как я несчастен. Встретить такое чудо — и отдать его, тут же опять кому-то отдать… Ты… любишь другого?..
Ее слезы стекали на подушку, и пух под наволочкой отсыревал. Ее голова лежала на сгибе его руки, и слезы лились ему на испод бугрящейся мышцы, на грубую кедровую шишку локтя, на вздувшуюся под кожей страдальную синюю жилу. О!.. за эти горячие слезы он отдал бы жизнь. Да и голос бы отдал — к чему он ему, надоел он ему. Надоели эти треклятые орущие залы, мишура вееров и цветов, прибойный плеск оваций, волокита с антрепренерами, с импресарио, хитрые улыбки липучих поклонниц, стрекоты сплетен — и, Бог ты мой, дурацкие деньги, нелепые деньги, здесь, в Шан-Хае, никчемушные деньги — он пропивает их и проедает, он тратит их на баснословные букеты понравившимся дамам, он выбирает себе самые дорогие запонки в ювелирной лавке, а на деле они же ему ничуть не нужны, он же все равно одинок, ни кола, ни двора, ни семьи, ни детей, — одни номера, одни голые, страшные номера, и Луна за окном, китайская шлюха, ну вот тут еще хорошо хоть камин, можно зимой, придя с сухого и пыльного мороза, погреться, протянуть к огню руки. Я протянул к тебе руки, девочка! Ты мой огонь. Ты мой покой. Хотя б на миг. На жалкий ночной час здесь, на колченогой кровати, кою китайские дурни считают высшим парижским шиком.