Когда она проснулась, на подушке рядом с ней лежал огромный, чудовищной величины апельсин. Мария, медленно подняв руку, взяла плод в пальцы, поднесла к лицу, понюхала жадно. Она очень любила апельсины, как всякая испанка. Кто принес ей его? Тот солдат, что приносил еду?.. В комнате не было часов, но она и без часов догадалась — еще очень рано. Темно-лиловое небо только наливалось розовым молоком рассвета. Она вспомнила рассвет там, в горах Кавказа, около Дзыхвы, в Абхазии, с Иваном. А может, апельсин ей принес генерал?
Через две недели она уже хорошо и доподлинно знала, что находится внутри подлодок, кораблей, бомбардировщиков, каков принцип работы новейшей противоракетной защиты; однажды на занятиях кровь бросилась ей в лицо, она вздернула голову и сказала, прямо глядя в глаза инструктору:
— У меня уже в глаза рябит от ваших дурацких схем!
Инструктор не обиделся, не возмутился. Они все здесь были холодны и выдержанны, как выдержанное хорошее «порто».
— Отдохните, — английский инструктора был безупречен, — немного отдохните, мисс Виторес, вам это пойдет на пользу. Может быть, вы хотите потанцевать?
Ни тени улыбки не промелькнуло на красивом, холеном мужском лице. Она не знала, плакать ей, скандалить или смеяться. Вечером она уже разминалась в тренажерном зале. Тренажеры, для свободы ее движений, генерал приказал сдвинуть все в одну сторону, к стене.
И Мария вздергивала ноги выше головы, боясь, как бы мышцы не увяли, не застоялась кровь в жилах. И старый генерал приходил и, скрестив руки на груди, стоял в дверях зала, тяжело глядел на нее, на молодую девушку, на мировую знаменитость; ему за нее отлично заплатили, чтобы она училась в его Школе. Все, кто выучивается в его Школе, будут работать на Смерть. В Смерти правых и виноватых нет. В ней повинны все. Повинна, быть может, и эта смуглая испанская девочка, после разминки и сотни приседаний и отжимок так самозабвенно, бешено танцующая сегидилью, что у него, у старика, мороз идет по коже и все мышцы горят и сжимаются в паху, причиняя забытую сладкую боль.
Проклятье, даже поспать как следует не дадут. С утра трезвон! И этот, угрюмый, а красивый, между прочим, стервец, с утра пораньше заявился. Хочет, чтобы судьбу открыла! «Я тебе, — говорю, — ее уже сто раз открыла. Ты ж ко мне, сердешный, уж четвертый раз являешься; и не жалко тебе твоих кровных денежек? Я ж, видишь, как дорого беру!» Мрачнеет, но стоит на пороге. «Меня, — и смотрит так пронзительно, пристально так, как на допросе, будто пытать меня сейчас будет, — не цена интересует. Меня настоящая моя судьба интересует. Ну, суеверный я, суеверный! Черт знает какой суеверный! — И выкладывает на стол кучу купюр. И я облизываюсь, жадно гляжу, эх, милый, и щедрый же ты, думаю, а я страх как люблю щедрых мужиков! Сейчас, думаю, я тебе, сердешный, все такое хорошее — ух!.. — нагадаю!.. — Скажи мне, Лолочка, не таясь… красиво скажи… честно… чтоб все честь по чести… как у меня будет с ней?.. Все ли сбудется?.. Я — с ней — буду или нет?..»
А я уж знаю, про кого речь идет. Про Машку мою, про кого же еще! Приклеился он ко мне с Машкой, как банный лист!
Отец, тоже мне… Ивашкин отец… Он — ей — в отцы годится! Да вдобавок еще и папаша парня ее… Стыд… Что говорить, не знаю. Я уж все сказала, что можно языком наболтать. А он, видишь, в четвертый раз прет! И с утра, пока посетителей нет, пока горничная, продрав глаза, на кухне кофе со сливками жадно, как кошка, лакает…
Ну, думаю, давай я ему про Машку все-все без утайки выложу. Погадаю так, чтобы он, гад такой влюбленный, на всю жизнешку гаданье то запомнил. «Раздевайся, — говорю, — с себя все скидывай!» Изумился. Как, говорит, все? И исподнее — тоже? И плавки?.. Кричу: «И плавки! И носки! И крест нательный, ежели — носишь, конечно!»
Разделся. Секунду глядел на меня — остро, страшно, прежде чем плавки скинуть. Скинул. А я-то баба красивая, хоть и толстовата, и седина уже у меня в прядях посверкивает, а мордочка у меня будь здоров, гладкая да ухоженная, губки свежие, глазки стреляют туда-сюда, грудь высокая, пышная, и вся я вообще-то очень женщина, в соку да на пару, ну, у него естество-то и зачикало, шевельнулось, заплясало. Пляски — почище чем у моей Мары! Клюет, клюет на бабу-то, хоть и втемяшил себе в башку, что любит одну Мару… Любит — одну, а переспать может — с тысячью. Стоит и глядит на меня уничтожающе. И я ему говорю так спокойно, грудь свою оглаживая: «А теперь ложись на стол. — Киваю на застеленный белой чистой скатертью большой стол за своей спиной. — Ложись спиной на стол, лицом вверх! И поведу руками по тебе! И все с тебя — руками — считаю! Всю грязь твою! Все алмазы твои! Все прошлое твое! Все будущее!»