– Лет пять тому назад можно было спорить, на чьей стороне русский народ. Выбирая между белыми и советской властью, народ признал советскую власть. Тогда, в сибирской глуши я решил, что должен это принять, если хочу остаться на родине. А я хотел. Помнишь, отец говорил: человек без родины – как листок, подвластный дуновению ветра… Такими нас с тобой воспитали: благо родины, народа – то, для чего стоит жить. Новая Россия только строится, и кто знает, какой она будет. Но если не верить в лучшее, то и жить нет смысла…
Вот названия детских пьес, которые Ян сочиняет и предлагает московским театрам в середине 1920-х: «Волшебный цветок», «Петрушка», «Летчик-колдун», «Икар». «Отец, вставая чуть свет, открывал фрамугу и садился за стол. Постоянного своего места для работы у него не было. Он работал везде, где придется, всегда имея при себе бумагу и карандаш… В московских газетах и журналах стали появляться рецензии отца, его статьи и заметки по вопросам искусства. Так же как в живописи отец предпочитал импрессионистов, так и взрослыми театрами увлекался только новых, как он считал, передовых направлений. Поэтому он посещал театр-студию „Пролеткульт“, ходил на постановки „Синей блузы“ в рабочие клубы, в театр Мейерхольда, в Театр Революции… Брал нас с собой на литературные и поэтические диспуты, бывшие тогда в большой моде, в аудиторию Политехнического музея, МГУ, зал на Малой Дмитровке или в Дом Герцена на Тверском бульваре, где тогда был центр встреч московских литераторов».
На одном таком диспуте Янчевецкий повстречал… Всеволода Иванова. Бывший наборщик «Вперед» из деликатности не приставал с расспросами, молча выслушал то, что счел нужным рассказать Василий Григорьевич. О себе на слова не скупился. Поведал, что типографию захватили партизаны, все сотрудники остались живы, сам он добрался до Новониколаевска и едва не был расстрелян – чекисты перепутали с Всеволодом Ивановым, редактором «Нашей газеты». Потом, переболев тифом, оказался в городке Татарске.
– А помните мою книжку «Рогульки»?
– Как не помнить, я тогда вас поздравил с первой звездочкой на погонах.
– Из Татарска я послал экземпляр в Петроград Горькому. Помните, я как-то говорил, что переписывался с ним накануне революции – он взял мои рассказы для сборника пролетарских писателей. Так вот, я решил напомнить о себе. Письмо не дошло и, думаю, к лучшему – мне теперь «Рогульки» кажутся слабоватыми. Повторно писал уже из Омска, где работал выпускающим в «Советской Сибири». Понимаете, очень хотелось настоящей литературной работы… И получил ответ! Мне даже удостоверение выписали: «Едет в Петроград в распоряжение А.М.Горького»…
Рассказ Иванова «Партизаны» («в основу легло подлинное событие, услышанное в Сибири») взяли в первый номер первого советского литературного журнала «Красная новь». В другом номере за 1921 год появилась его повесть «Бронепоезд 14—69». К моменту переезда в Москву рассказов и повестей набралось на сборник, выпущенный Госиздатом в 1923 году под названием «Сопки». При следующей встрече Иванов вручил Янчевецкому книгу с дарственной надписью: «В память сибирских наших дней» [22].
Дмитрий Янчевецкий пытался найти работу в столице – ходил в Наркоминдел, Госплан, Восточную торговую палату, редакции «Известий» и «Красной звезды», но безуспешно. Вернулся в Ростов, удалось наняться в Донплан – составлять конъюнктурные обозрения. А в Москву в 1925 году перебрались Можаровские с маленьким сыном. У Николаши карьера складывалась успешно: отличившись на службе помощником начальника уголовного розыска в Красноярске, он получил назначение в МУР – районным инспектором. Выделился и здесь – стал секретарем партийной ячейки МУРа [23].
А Ольге Янчевецкой уже рукоплескали ценители романсов в лучших ресторанах Белграда. Но новости эмигрантской жизни не доходили до Москвы. «Ольга Петровна для нас была потеряна, – вспоминал Михаил Янчевецкий. – Для меня во всяком случае, я не знаю, как для отца. Но он со мной о ней никогда не говорил. Никогда».
«Отец постоянно рисовал. Особенно он любил работать акварелью, цветными карандашами, пастелью. Это были наброски, портреты, натюрморты и пейзажи, а также фантазии, иллюстрировавшие его творческие замыслы. Очень он любил рисовать море, обычно северное, бурное, под клубящимися мрачными тучами, но с ярким просветом среди них.
К вещам отец был равнодушен, но любил полки с книгами, восточные редкости и ковры. Насколько я помню, больше всего он ценил тюбики с хорошими красками: «Сколько можно нарисовать!». Любил плотную чистую белую бумагу и чтоб ее было побольше: «Сколько на ней можно написать!», и крепкие кожаные чемоданы: «Далеко можно с ними заехать!».