Его мир творится на наших глазах: мы можем наблюдать, как одна фраза тянет за собой другую, звук — ассоциацию, слово — видение из прошлого; и неважно, кем в миру «служит» очередной герой — это условность; у него неизменны зоркость писателя, «соглядатайство» писателя, страсть писателя переводить все в слова: «На него находила поволока странной задумчивости, когда, бывало, доносились из пропасти берлинского двора звуки переимчивой шарманки, не ведающей, что ее песня жалобила томных пьяниц в русских кабаках. Музыка… Мартыну было жаль, что какой-то страж не пускает ему на язык звуков, живущих в слухе. Все же, когда, повисая на ветвях провансальских черешен, горланили молодые итальянцы-рабочие, Мартын — хрипло и бодро, и феноменально фальшиво — затягивал что-нибудь свое, и это был звук той поры, когда на крымских ночных пикниках баритон Зарянского, потопляемый хором, пел о чарочке, о семиструнной подруге, об иностранном-странном-странном офицере». Так ритмически-поэтически неписатель размышлять не станет.
Нина Берберова, принадлежащая к эмигрантскому поколению Набокова, в своей книге «Курсив мой» дает представление и о личности Владимира Набокова (не очень расходящееся с другими), и о «весе» его книг (радикально расходящееся с другими мнениями. «Все наши традиции в нем обрываются…» — писал Георгий Адамович): «Я постепенно привыкла к его манере… не узнавать знакомых, обращаться, после многих лет знакомства, к Ивану Ивановичу как к Ивану Петровичу, называть Нину Николаевну — Ниной Александровной, книгу стихов „На западе“ публично назвать „На заднице“, смывать с лица земли презрением когда-то милого ему человека, насмехаться над расположенным к нему человеком печатно (как в рецензии на „Пещеру“ Алданова), взять все, что можно, у знаменитого автора и потом сказать, что он никогда не читал его. Я все это знаю теперь, но я говорю не о нем, я говорю о его книгах. Я стою „на пыльном перекрестке“ и смотрю „на его царский поезд“ с благодарностью и с сознанием, что мое поколение (а значит, и я сама) будет жить в нем, не пропало, не растворилось между Биянкурским кладбищем, Шанхаем, Нью-Йорком, Прагой; мы все, всей нашей тяжестью, удачники (если таковые есть) и неудачники (целая дюжина), висим на нем.
В Советский Союз книги Набокова начали пробираться поодиночке тайными тропами где-то в семидесятых годах. А уже в начале восьмидесятых контрабандный Набоков издательства «Ardis» (наряду с не менее контрабандным Венедиктом Ерофеевым — «Москва — Петушки» издательства «YMCA-Press») стал настольной книгой каждого уважающего себя студента Литературного института имени А. М. Горького. Многие «заняли» у Набокова любовь к декоративной фразе (когда скромность события неадекватна стилистическому блеску), склонность к пародийности, страсть к каламбурам («всегда с цианистым каламбуром наготове», как набоковский герой «Весны в Фиальте»), коллекционированию язвительных наблюдений, да и сам стиль «рассеянного» поведения: называть Ивана Ивановича Иваном Петровичем.
Это уже была новая генерация писателей, которая дождется перестройки (то есть свободы самовыражения — пожалуй, пока единственного ее приобретения) в репродуктивном творческом возрасте, но дождется и возвращения на родину книг — первоисточников их укромных вдохновений, и эти книги, увы, поколеблют многие авторитеты.
Тексты Набокова действительно обладают прелестью (от «прельщать»), читать их «почти физическое удовольствие», как справедливо заметил Георгий Адамович; человеку «с литературщинкой» они внушают иллюзию, что по Набокову можно научиться тому, как приручить слово и перейти с ним на ты, не платя за это кровью — по русской традиции («Страшное слышится мне в судьбе русских писателей!», — воскликнул Гоголь, а Владислав Ходасевич продолжил тему в статье «Кровавая пища». Желающие могут ознакомиться). Набоков и в самом деле единственный из значительных русских писателей, которому удалось прожить успешную жизнь.