Читаем 101 Рейкьявик полностью

Годы с 1939 по 1941 прошли на цыпочках по голому каменному полу на студеном мысу на севере, между знаком «Rafha»[227] и комодом и шкафом, а 42 и 3 — на крыльце, а 44 — уже на мысу, образование республики за игрой в прятки и упавшая доска, годы войны в Кваммстанги — тихие и мирные у открытого залива: война — только волна, бой — только бой часов, а сорок пять, шесть, семь и — прыг-скок! — уже в Париже, а восемь, девять и пятьдесят в школе, а потом 51, 52, 53… три волосатых года в пансионе в Рейкьяр, старая черно-белая фотография, на ней ты у стены — куришь? С сигаретой, загофрированной в складках юбки, со свежевыросшими грудями, долгожданная сенсация в однообразной жизни фьорда Баранов, где все так и жаждут пристать К-вам-с-танго, и ветерок ласкает их — груди мамы: самые священные вещи века в бюстгальтере фасона 53-го года, мягкие человеческие холмы, на которых можно воздвигнуть по целой церкви, по новой вере, но тогда их прикрывала только дешевая широкая кооперативная кофта, и гладил их только ветер с моря, груди, из которых потом сосал я, а до того их охаживал в грузовике по дороге на юг, в столицу, пухоголовый парнишка с призраком бороды на подбородке, которую ему еще предстоит брить и растить; мама, ты вовсю старалась между передачами, в те времена их редко переключали, разве что обратно на первую, а вся пустошь — на второй скорости, и ты — целый груз грузовика, — в мыслях парня на сиденье, он смотрит вдаль, но видит только тебя, изредка поглядывая на шофера, Бальдра с Ноу, Бальдра с Ноу, который, наверно, порастряс щеки всем своим землякам за время своих бесконечных рейсов по дорогам страны; мама, ты заполнила все самолеты, американские моторы крутились для тебя, и свечи «Чемпион» горели всю дорогу на юг, для тебя, машины «додж» вытаскивали из грязи, для тебя, и целые цистерны бензина сжигали во имя тебя, тебя везли на юг многодневными перегонами, тебя везли на юг в воспоминаниях молодого человека о тебе, ты была — она: Саймова Бег-га из Лавки, первая красавица в Хунаватнссисле, и они приходили, чтобы купить мыло и газировку, а в их душе пузырился один вопрос: ты не хочешь на танцы со мной? Что тогда означало: «стать моей женой», но они стеснялись и говорили только «а?», когда ты спрашивала: «Открыть?» — открыть, открыть, и все эти бутылки с газировкой, с газировкой, которая от твоей улыбки превращалась в мочу, — я не шучу; там, на севере, по деревням о тебе рыгали, собаки лаяли о тебе, ручки вращались вокруг тебя, и все двери были для тебя открыты, а ты выбирала, и выбрала ту, которая потом открылась на улице Калькопнсвег, в сентябре, в семь часов, и ты прибавила к Рейкьявику еще одно пальто и спросила дорогу, как еще одна провинциалка, на Лёйгавег, а потом стояла на деревянном полу на улице Бергторугата, в доме незнакомой родни, как новое слово, которого прежде не было в языке, на том же месте, где ты стоишь сейчас, сорок лет спустя, как будто ты все это время ждала, ждала, пока лоллы этой страны научатся ходить и читать, прочтут это слово, станут этим словом, а потом провела целую зиму с Оливетти и три года в Коммерческом институте и дала поцеловать себя дважды, чудовищно плохо и удивительно хорошо, у стены в переулке Вонарстрайти и в машине с деревянной кабиной летом на пустоши, над ручным тормозом; себя — неэкономную экономку, не сладившую со своей грудью, стосковавшейся по ладоням, и ладонями, стосковавшимися по груди, дорожно-рабочие руки под кофтой, мозоли на муслине, ты не знала, куда деть свои порывы на Арнаватнсхейди, но приземлилась на юге у «Олд спайс» и… стрела Амура? Или все остальное было слишком хмуро? — в такси под Рождество, тогда это стоило всего тридцать две кроны, и потом столько же лет… скелет… в браке, тебя выбраковали, а за такси-то кто платил? Мама! КТО ЗАПЛАТИЛ ЗА ТАКСИ?! Мама?! Папа? Да, он: он наклонил свою башку с прямым пробором и вынул деньги из кошелька, будущий Седобородый на пахнущем пластиком сиденье, рядом с тобой, тридцать две кроны, а тебе — столько же лет на то, чтоб отдать этот долг, супружеский, дружеский, натруженный, ему, который поймал тебя в сеть — в сетку, авоську, в ночь под Рождество, сказав: «Ты самая красивая», он был в галстуке, с узелком, завязал тебе узелок, кровавый узелочек в чреве: Эльса, взбухающая под академической студенческой шапочкой, Эльса, с именем, выисканным в стареющей дуреющей бабушкиной голове, а потом я, в шестьдесят втором, — и вот я пришел в этот мир, как дурак, как бессознательный дурак, — в мир, и был окрещен в воздух, и с тех пор только и делал, что вдыхал его, в последнее время — сквозь фильтр, который сейчас лежит в пепельнице, желтый, как палец в могиле, палец моего дедушки, который когда-то гордо возносил эрекцию, такую же глупую, как все эрекции всех времен и народов, безнадежные и бездумные, признанные современными женщинами «несуразными», и все же насущные, как для них, так и для тебя: из дедушкиного яйца перешла ты в бабушку и сосала ее груди, как я потом — твои, а теперь их сосет Лолла, эти груди, на груде тел; а в те времена открытые бассейны Рейкьявика выдыхали в темноту пар, и рифленое железо вокруг них было желтым, и ты на холодном бортике в черном купальнике, почему ты тогда не взглянула на светловолосых дев, — совсем обалдев, — затаив любическую тоску в душе, нет, в душе, от своих однодушниц ты укрылась, под тени, под стены, под Стейни — единственного, кто видел твои груди и слышал, и любил тебя больше жизни, а тебе подарил целых две, новых, и уехал на работу со скребком — отскребать поцелуи со внутренней стороны лобового стекла, ничего не видел из-за тебя в непогоду любви, мой папа в «саабе» «саабе», папа в «саабе» «саабе», по Южному проспекту в начале февраля шестьдесят девятого и наконец решил, что ему необходимо пропустить (кого он пропустил? Лоллу, которая ждала за твоими глазами?) до ужина, в буро пахнущий соус для фрикаделек он подмешивал «Баллантайнс», «Баллантайнс», одеколон моего и Эльсиного детства, и Эльса с гриппом в постели, и ты, мама, бежишь с едва не сбежавшим молоком от меня и глаз, в кухне больших глаз, которые выматывали у меня последние нервы, мой отец алкаш, который в седобородости своей бередит поверхностную рану на Саре, первосортном товаре, солнцем проточенном, но давно просроченном, тоскует ли он — несчастный лонер — о твоем лоне и шестиста семидесяти пяти тысячах четырехстах тридцати восьми поцелуях, что ты дала ему на порогах, лестницах, каменных полах, коврах и линолеуме (завезенном ныне пристукнутыми апоплексическим ударом оптовиками, зарытыми в корыте), на кафеле, в постели и на переднем сиденье перед винным магазином вечерами в пятницы тридцать лет, и тоскует ли он о двадцати трех парах брюк, которые у него были и которые теперь неизвестно где, может быть, на лотке в Колапорте? сканирует ли столы и вешалки с ремуладом в бороде, думает ли: «Неужели все это было напрасно? Все это ошибка?» — годы причесывания волос, все в желтой машине шведского производства, и субботние утра в палатке, ливни — еще не высохшие — над водью и гладью озера Лёйгарватн, и часы уборки, с «Nordmende» на Стаккахлид, 4, с «Филипс» на Эскихлид, 18, танцевальная музыка, и кто-то песни орал, но он взял и удрал с дружками, с Берти и Видди, в «Рёдуль», в «Сагу», в «Корабельный сарай», а потом на какое-то застолье с табличками «Свободно», освещающими дорогу до рассвета, и вот он засветился дома, с фонарем под глазом и лучами из носа; тогда он отлучал от себя носки (папины носки! О, папины носки! Все папины носки! ГДЕ ОНИ ТЕПЕРЬ?!!) и залезал в кровать, и говорил «дорогая», и вся шероховатая ночь дрожала у него на щеках, просыпалась из глаз, и ты просыпалась, — это лицо, лицо отца моего, которое лежало с закрытыми глазами на подушке, а время рисовало его, все еще не готово, все дальше и дальше, черкало карандашом, обводило, добавляло, чтобы зарисовать этот типаж, этого Хавстейна, получше, а ластика нет, на этих всенощных уроках рисования у времени, лицо на подушке, рисунок на листке, и ты смотрела, следила, как линии тяжелели от графита, у глаз, вокруг рта, как под конец все стало вымученным и тяжелым на рисунке времени, этого чересчур кропотливого художника, у которого, однако, иногда хорошо получается парой штрихов запечатлеть красоту, которая останется в веках, твою красоту, мама, скромную Хунаватную красоту твоей мягко-желтой кожи и живых бег-гающих глаз, двух брегов глины, на которых раскинулись осенние луга, на которых нет зимы, нет сугробов, нет мороза, ты — удачная картина, получилась с первой попытки, набросанная искусной и легкой рукой, и ты не менялась, менялась только рама, прически — согласно требованиям моды, погоды и ветров, иногда платочки, иногда — шапки, иногда шапочки; душ, бассейн и ванна, и все эти новогодние маскарадные колпачки! Мама! Над твоим смехом — ВСЕ ЭТИ НОВОГОДНИЕ МАСКАРАДНЫЕ КОЛПАЧКИ!!! — я вижу вас вдвоем: две картины, рядом на подушке, в течение тридцати лет, кистеволосая акварель в желтых тонах, высохшая в мгновение ока, и карандашный рисунок, еще не законченный, постоянно отягощаемый графитом, — карандашные стружки времени по всему полу, и перхоть, и ругань, и брань, и храп, мама и пана… хавка стен и таинственный брег мягкой глины, мама и папа, две картины, у одной глаза открыты, у другой — закрыты, и ты смотришь и следишь, бодрствуешь над спящими щеками, а за окном светает, и в городе вырастает здание нового футбольного клуба, а потом его красят, и у самолетов над внутренним аэродромом меняются модель и год выпуска, и холм Эскьюхлид меняет оперение, как куропатка в убыстренной съемке, и асфальт намокает и высыхает, и… левостороннее движение стало правосторонним, и Никсон писал в музее Кьярваля[228] и говорил с Пат по телефону, и дождь, который лил на перекресток проспекта Снорри и Большого проспекта до полудня 14 апреля 1976 г., чудесным образом обратился в ничто, и краска на заборе на Маувахлид беспечно сгинула туда — не знаю куда, и Торберг Тордарссон[229] умер, а костюмы его исчезли в другой куче, и его рубашки — в других коконах, не в тех, которые когда-то напряли их, и костюмы Дедов Морозов сносились, и коробки из-под «Чериос» каждую неделю стали закапывать на кладбище в Гювюнесе, и Линда Пе (ц. 250 000) научилась читать, и Бьоргвин Халльдорсон[230] приезжал за бензином, часто, и шестнадцатилетняя Бьорк пела «Do You Believe In Love?»[231] на слова Хью Льюиса на танцах в клубе в Квольсвётле[232], и песня исчезла в глубине Фльотсхлид и так и не вернулась, и все каким-то образом стало ничем, а ничто — всем, и Эсья изменилась — совсем чуть-чуть, как ты, мама, ты, стоящая сейчас передо мной на ковре в гостиной со всей своей жизнью за плечами, в расстегнутой шубе, и в каждом пакете у тебя по четверти века, в черных колготках десять темных пальцев, и что же? Все это — просто ошибка? Просто пятно? На ковре, между твоих ног, мама. И поставил его я. Я говорю:

Перейти на страницу:

Все книги серии Линия отрыва

Неправильный Дойл
Неправильный Дойл

Вниманию читателя предлагается роман американского писателя итальянского происхождения Роберта Джирарди, автора книг «Призрак Мадлен» (1995) и «Дочь пирата» (1997). Центральный герой повествования – далекий потомок ирландского пирата Финстера Дойла рядовой американец Тим Дойл, в необычных перипетиях судьбы которого то и дело напоминает о себе его авантюрно-романтическое происхождение. Тим, бродяга, бабник и выпивоха, застуканный женой в момент супружеской измены, оставляет ее и сына в Испании и уезжает с любовницей в Париж, откуда спустя четыре месяца, застукав любовницу с ее любовником-арабом, уезжает домой в Америку. По возвращении в Новый Свет он обретает неожиданное наследство в виде Пиратского острова с якобы зарытыми там несметными сокровищами и полуразрушенной площадкой для мини-гольфа. Попытка обустроиться на новом месте встречает отчаянное сопротивление неведомых Тиму недоброжелателей: вслед за угрозами, поджогом и перестрелкой ему подкидывают труп опоссума, в убийстве которого он затем оказывается обвинен чиновниками из Службы рыбного и охотничьего хозяйства. Стремление раскрыть тайну наследства вовлекает героя в череду трагикомических ситуаций и знакомит с вереницей экстравагантных персонажей, среди которых – классически образованный деревенский механик Тоби, ирландский гангстер-гомосексуалист О'Мара и гламурная трэш-дива Мегги Пич… Гротескные характеры и экстравагантные обстоятельства книги представляют читателю своеобразный иронический каталог стереотипов американской культуры, раскрывая их глубинные исторические истоки.

Роберт Джирарди

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза
Утопая в беспредельном депрессняке
Утопая в беспредельном депрессняке

Перед вами яркий дебют в ирландской прозе рубежа столетий. Родившись в Дублине в 1964 году, Майкл О'Двайер посещал школу и бильярдные, пока не получил аттестат, после чего приступил к пабам, кино, книжным магазинам и занятиям в колледже, где добыл два трофея: диплом с отличием и любимую девушку. Работал внештатно дизайнером и фотографом, пока не начал по ночам вскакивать и бросаться к столу; так рождался роман о собачьем чучеле на колесиках.В три с небольшим года Алекс Уокер убил своих родителей. Без малейшего, впрочем, злого умысла. И он бы еще сто раз подумал, знай он заранее, что усыновит его бывшая любовница отца, фотографа Джонни Уокера по кличке Виски. Знай Алекс заранее, что отчимом его станет модный художник со своими скелетами в шкафу и дворецким-наркоманом, с молчаливыми дочками-близнецами и отнюдь не молчаливым сынком-садистом, он никогда бы не отправился на край света к Морскому чудовищу. Теперь Алекс утопает в беспредельном депрессняке и просит родителей вернуться. От них ему остался лишь сундук, набитый старыми фотографиями, и верный пес Джаспер Уокер, набитый опилками…

Майкл О'Двайер

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза
101 Рейкьявик
101 Рейкьявик

«101» — это почтовый индекс центрального Рейкьявика, холодной столицы Исландии. В этом городе эмоциональный разлад неизбежен, как ненастная погода, а в череде пустых ночей скучают даже призраки. Тридцатитрехлетний Хлин живет в материнской квартире, получает пособие по безработице, качает из интернета порнуху, бродит с приятелями по кабакам и ночным клубам, каждый вечер ждет электронного письма от венгерской принцессы и безуспешно борется с влечением к сексапильной подружке собственной матери, вдруг решившей сменить сексуальную ориентацию…В 2000 году Бальтазар Кормакур успешно экранизировал этот роман, причем одну из главных ролей исполнила Виктория Абриль, прославившаяся у Педро Альмодовара, а музыку к фильму написали Деймон Албарн (Blur, Gorillaz) и Эйнар Бенедиктсон — лидер знаменитой исландской группы Sugar Cubes, в которой прежде пела Бьорк. Картина получила приз «Открытие года» на кинофестивале в Торонто, приз молодежного жюри кинофестиваля в Локарно и множество других премий.

Халлгримур Хельгасон

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза

Похожие книги

Женский хор
Женский хор

«Какое мне дело до женщин и их несчастий? Я создана для того, чтобы рассекать, извлекать, отрезать, зашивать. Чтобы лечить настоящие болезни, а не держать кого-то за руку» — с такой установкой прибывает в «женское» Отделение 77 интерн Джинн Этвуд. Она была лучшей студенткой на курсе и планировала занять должность хирурга в престижной больнице, но… Для начала ей придется пройти полугодовую стажировку в отделении Франца Кармы.Этот доктор руководствуется принципом «Врач — тот, кого пациент берет за руку», и высокомерие нового интерна его не слишком впечатляет. Они заключают договор: Джинн должна продержаться в «женском» отделении неделю. Неделю она будет следовать за ним как тень, чтобы научиться слушать и уважать своих пациентов. А на восьмой день примет решение — продолжать стажировку или переводиться в другую больницу.

Мартин Винклер

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза