Это была обширная, дурно вымощенная площадь, как, впрочем, и все площади тогдашнего времени. На ней, в разных местах, разведены были костры, вокруг которых копошились странные группы. Все это двигалось, кричало, шумело; слышны были взрывы хохота, брань женщин, плач детей. Руки и головы оттенялись на светлом фоне костров, производили тысячи самых странных жестов. По временам на земле, освещенной блеском костра, мелькала какая-нибудь тень, принадлежавшая неизвестно кому – человеку или собаке. Всякие отличия мужчины от женщины, человека от животного сглаживались в этом шабаше ведьм и чертей, все сливалось в какую-то общую безобразную кучу, составляло одно безобразное целое.
При скудном, трепещущем свете костров Гренгуар, несмотря на свое смущение, успел различить вокруг этой громадной площади темные силуэты безобразных, старых домов, которых покоробленные, выветрившиеся заплесневелые фасады с одним или двумя освещенными оконцами, представлялись ему в темноте громадными старушечьими головами, выстроившимися в ряд, хмурыми и безобразными, смотревшими на шабаш моргающими глазами.
Это был совершенно новый для него мир – неизвестный, неслыханный, безобразный, пресмыкающийся, кишащий, чудовищный.
Гренгуар, окончательно растерявшийся, в которого трое нищих вцепились, точно клещами, оглушенный толпою других нищих, блеявших и лаявших вокруг него – несчастный Гренгуар старался собрать все свои мысли, чтобы припомнить, не был ли это субботний вечер. Но все усилия его были тщетны: нить его памяти и его мыслей была прервана; и, сомневаясь во всем, колеблясь между всем, что он видел и ощущал, он ставил себе следующие неразрешимые вопросы:
– Если я существую, то действительно ли все это происходит? Если это происходит, то существую ли я?
В это время среди окружавшей его гудевшей толпы отчетливо выделился крик:
Отведем его к нашему королю! Отведем его к нашему королю!
– Пресвятая Дева, – пробормотал Гренгуар, – здешний король! Да это, должно быть, козел!
– К королю, к королю! – повторили многочисленные голоса.
Его куда-то потащили. Всякий старался уцепиться за него. Но первые три приставшие к нему нищие не выпускали его и вырывали его от других, крича:
– Он наш, он наш!
Плащ бедного поэта, и без того уже хворый, окончательно погиб в этой борьбе.
Но в то время, когда он проходил по этой ужасной площади, сознание стало возвращаться к нему; не успел он сделать нескольких шагов, как им снова овладело понимание действительности; он начал привыкать к окружавшей его атмосфере. В первую минуту из его поэтической головы, или, быть может, совершенно просто и прозаически – из его пустого желудка поднялся какой-то чад, какой-то туман, застилавший перед ним окружавшие его предметы, и помешал ему видеть иначе, как сквозь какой-то кошмар, стиравший или преувеличивавший всякие определенные очертания, придававший предметам безобразные формы, собиравший их в какие-то чудовищные группы, расширявший вещи до размеров миражей, людей – до размеров призраков. Теперь вокруг него начинала пробиваться действительность: она бросалась ему в глаза, он чуть не наступал на нее ногою, и она мало-помалу разрушала перед ним ту страшную поэзию, которою он в первую минуту окружил ее. Он не замедлил убедиться в том, что шлепал не по волнам Стикса, а по грязи, что его обступали не черти, а мошенники, что тут дело шло не о его душе, а просто о его жизни (ибо при нем не было того драгоценного примирителя, который в подобных случаях с таким успехом становится между разбойником и честным человеком, – кошелька). Наконец, всмотревшись в окружавшую его оргию поближе и с большим хладнокровием, он очутился, вместо шабаша ведьм, – просто в кабаке.
И действительно, так называемый Двор Чудес был не что иное, как кабак, но кабак мошенников и разбойников.
Зрелище, представившееся его взорам, когда его конвой, облеченный в лохмотья, доставил его, наконец, к цели их шествия, отнюдь не в состоянии было возвратить его в область поэзии, хотя бы даже поэзии ада: – оно оказалось, более чем что-либо другое, прозаичной и грубой действительностью кабака. Если бы дело не происходило в XV столетии, мы готовы были бы сказать, что Гренгуар спустился от Микель-Анджело до Калло.