Фрэнки с грустью смотрела, как они уходят. В обязанности кухонных девушек входило мыть посуду в столовой старших мальчиков. Поначалу Фрэнки считала, что это вообще нечестно: мальчишки сильно пачкали тарелки. Но некоторое время спустя она уже не так возражала. Пока она стояла там, вычищая тарелки, кастрюли и тому подобное, к ней мог подойти то один, то другой парень, чтобы перекинуться парой слов, если поблизости нет монахинь. Ей могли сказать, что она симпатичная, помочь сложить посуду или донести тяжелые кастрюли. До этого Фрэнки мало общалась с противоположным полом, да у нее и возможности не было. Если не считать Вито. И то, даже когда она пыталась представить Вито в Колорадо, как он там выглядит и что делает, у нее не получалось. Становилось все труднее увидеть его мысленно, словно щуплый Вито становился все более тощим, пока не истончился совсем, превратившись в тень или нечеткие каракули в приходящих от него письмах.
Но это другие парни. Некоторые пахли типографской краской, от других несло более горькими ароматами зеленой листвы – они работали в цветочной лавке при приюте, – а некоторые просто воняли застарелой грязью. Один за другим они развязывали ее фартук, лопали пузыри жвачки, пели глупые песенки, прятали мыло, и один за другим они уходили в армию. Иногда они говорили ей об этом.
– Фран-чес-ка, – они всегда звали ее «Фран-чес-ка», потому что слышали, как к ней обращается Чик-Чик, – мне пора отчаливать.
Но тот парень, с которым ей действительно хотелось поговорить, был для этого слишком застенчив или просто не хотел с ней разговаривать. Он маячил за спинами остальных, мял в руках кепку, улыбаясь или глядя на свои ботинки, но никогда не произносил ни слова.
– Ничего плохого, – сказала Фрэнки отцу Полу. – Просто я думаю о том, чтобы поговорить… с человеком, с которым не разговаривала. Пока что.
– Нужно оставить все как есть.
Следовало ожидать, что он так скажет, следовало ожидать, что он знает. В «Хранителях» прилагали все усилия, чтобы держать мальчиков и девочек отдельно, даже братьев с сестрами. Но теперь, когда Фрэнки работает на кухне, ей позволяется больше, она может посещать больше мест, больше говорить с людьми. Почему бы и нет? Она только что отметила день рождения, первый день рождения без отца. Вито прислал письмо и открытку, добавив, что это от всех, – как будто она хотела получить открытку от всех. Как бы то ни было, она теперь взрослая.
Почти.
– Просто поговорить, – произнесла она.
– Чем старше ты становишься, тем больше важных вещей появляется, о которых ты должна думать: учеба, работа на кухне, что означает помощь всему приюту, и происходящее в мире. Мы ведем войну.
– Я знаю.
Хотя порой о войне так легко было забыть. Фрэнки знала о нормировании продуктов, о повторной переработке – они собирали на кухне консервные банки, – но, поскольку их кормил приют и поскольку еда, что им давали, всегда была ужасной, они не обращали особого внимания на перемены в мире. Даже радиопередачи, казалось, вещали о том, что происходит слишком далеко, чтобы быть реальным.
Но иногда забыть о войне было не так легко.
– Если этот парень здоров, – сказал отец, – то скоро он уйдет служить.
Фрэнки стало дурно, и она пожалела о том, что перед исповедью сбегала в кухню выпить яйцо.
– Это будет нескоро.
– Время бежит быстрее, чем нам хотелось бы.
Фрэнки подумала, что оно идет недостаточно быстро.
– Мне нельзя разговаривать с ним, пока он еще здесь?
– Ты знаешь ответ.
Фрэнки знала ответ отца. И знала собственный. Они не совпадали. Они редко совпадали.
– Десять раз «Аве, Мария», – произнес отец. – Возблагодари Господа, ибо он милостив.
При этих словах Фрэнки склонила голову и пробормотала:
– Да пребудет милость Его во веки веков.
Я рассмеялась. Отец Пол думал, он понимает что-то о милости и словах «во веки веков», но что он мог знать обо всем этом?
Я ткнула его Библию, желая, чтобы книга раскрылась, взмыла в воздух и пролетела по исповедальне, как птица. Хотя страницы едва зашелестели, отец Пол прижал книгу к груди.
«Человек в дурацкой пижаме», – прошипела я, как вампир, которым и была. Есть. Была.
Это милость, это во веки веков.
Чикагские русалки
Должно быть, я рассердилась на отца Пола сильнее, чем думала, потому что время запнулось, проскользнуло, и я очутилась на дубе в лесу. Мои уши пронзила песня белогорлого воробья, которому давно следовало улететь на юг.
– О, милая Канада, Канада, Канада!
«Будь добр, замолчи со своей Канадой», – сказала я.
Воробей не обратил ни малейшего внимания на мои слова или же просто хотел слушать собственный голос.
– Канада, Канада, Канада, – заливался он. – КАНАДА!