– Да ты ума лишилась, девка! – накинулся на нее дед Гудед. Негодование его словно пузырилось нервно по всей длине телефонного провода. – Уехала, мне ни слова, Генке не позвонила – время же тикает, дурында! Страха не имеешь?
Вспомнила про обряд, жутко стало.
– Да я… племянница заболела, – замямлила в трубку.
– «Племянница…» – подразнил цыган. – Генка приедет утром, к тебе сразу придем. Водку приготовь, нож острый, золы свежей со спичий коробок – обряд требует. Удерживать тебя будем, а то сгинешь.
А ночью вдруг сладко заломило тело. Ломило так, словно каждая косточка плавилась в неясном истомном огне, и в огне этом каждая из них менялась, перетекая во что-то неведомое. Саня становилась все легче и легче, и в какой-то миг легкость эта настолько заполнила тело, что лежать под одеялом не стало сил. Она вскочила порывисто, сделала несколько шагов в зал и вдруг упала, рассмеявшись. Неведомое доселе чувство невесомости, смешное смещение потолка и пола, центра тяжести – все удивляло и радовало. Светлым пятном она стояла среди комнаты на четвереньках, удивленно оглядывая такие привычные, но такие будто бы не виданные ни разу предметы: необъятную арену стола, великанистость шкафа, и окна – окна огромные, но так и не вмещающие в себя серебряную в лунном свете белизну снега. А за стеклом, казалось, двигались мелкие чьи-то тени, танцевали неуклюже, подпрыгивали, тянулись голосами к снежному небу. Тонко-ломко запело среди улицы – или просто на грани сознания?
«Мне, мне…» – Саня вдруг поняла, что подпевает странной песне, лопочет неожиданно онемевшими губами. Веселье будто разом утекло в щели половиц, уступив место вязкой тревоге.
Снежный свет слепил глаза, заставлял жмуриться. Слабым отражением той заоконной белизны светлел бок кухонной печки – единственный неизменный и привычный предмет среди всей этой ночной чехарды. Саня попыталась подняться, оттолкнулась ладонями от пола, но ее вдруг занесло и кинуло обратно – так, что она чуть не ткнулась лицом в пол. Удивленно уставилась на свои растопыренные пальцы, странным образом вытянувшиеся, прозрачневевшие в полумраке. «Ну и сон… – подумалось ей, – ну и сон».
Не делая больше попыток подняться, неожиданно ловко и быстро перебирая руками и ногами, она пробежала до печки, ухватилась за ее теплый – будто мамкин – бок, прильнула. Отдышалась, успокоилась. Потихоньку перебирая руками, стала подниматься. Но с каждым сантиметром вверх росла боль в спине. Чуть над полом – и боль робкой искрой в сырой поленнице пробежала по позвоночнику. Выше – плеснула на полешки-позвонки огневой щедрости, выросла, забилась всполохами, забила все чувства. Саня через силу выпрямилась, и боль заревела мартеном, в голос, охватила всю ее целиком, выстрелила в копчик длинным острым ударом. Девушка с криком переломилась пополам, устремляя ладони вниз, к спасительному полу. Упала, тяжело и влажно дыша, дрожа ночной тенью. Внезапно пришла мысль: «Вот кто увидит…» Спрятаться скорее, чтоб не увидели, не тронули, не вернули уходящую боль! С нежданной прытью кинула тело на стул, оттуда – к приступку, выше-выше, туда – за спасительную печную занавеску. Занавес качнулся, пропуская, принимая, – и опустился. Саня привалилась бочком к печи и, втягивая тепло всем переломанным телом, спиной, кожей, каждой мелкой ворсинкой, провалилась в забытье.
Вздох прогудел над печкой, разбудил: «Ээх, девка…» Колыхнулась шторка под старческой рукой. Глаза Гудеда блеснули нехорошо, влажно. Саня спросонья ошалело крутила головой – мир изменился. Из него исчезло вдруг все зеленое и красное, и даже сама память об этих цветах сейчас казалась сном. И еще мир пах: навязчиво, подробно, дурманя и отвлекая от мыслей. И сами мысли были странными, едва облаченными в словесную одежку – не мысли-фразы, а мысли-намерения, мысли-предостережения. Мелькнуло забытое или забываемое словечко «инстинкты», но Саня не была уверена, что знает его значение. Она заоглядывалась, ей почудилось вдруг, будто потеряла что. И увидела хвост – светлый, в серых чешуйках, с беззащитным розовым кончиком. «Мышь, – вдруг отчетливо поняла она. – Я – мышь».