«Жуткое несогласие водоворотом крутилось в столице, – так описывала состояние дел графиня Эдлинг. – Встревоженная и взбудораженная толпа могла подняться в любую минуту. Дворянство в голос обвиняло императора во всех несчастьях, обрушившихся на государство, и едва ли кто дерзал вступиться за него прилюдно». 27 сентября, направляясь в церковь по поводу празднования очередной годовщины коронации, сопровождавшегося, как правило, ликованием толп и изрядной помпой, Александр проезжал по своей столице, словно по вражескому городу. Обычно он следовал в церковь верхом, но на сей раз окружение уговорило его пересесть в закрытую карету. «Мы в своих сверкающих экипажах медленно проезжали через огромную толпу, чьи похоронная тишина и злобные лица никак не вязались с событием, каковое мы праздновали, – вспоминала графиня Эдлинг, сидевшая подле императрицы Елизаветы. – Никогда не забуду, как мы шагали по ступеням церкви между двух людских стен, и никто не издал ни единого радостного возгласа. Мы слышали лишь звуки наших шагов, и я ни на мгновение не сомневалась, что хватило бы малейшей искорки для всеобщего взрыва»{541}
. 29 сентября власти, наконец, сделали заявление, в котором падение Москвы изображалось как малая тактическая неудача. За ним последовало написанное за Александра Шишковым императорское воззвание. Тоном, в котором перемешались гнев и гордость, манифест возвещал, что потеря древней столицы послужит призывным кличем для русских и станет поворотным пунктом в судьбе страны. Наполеон шагнул в могилу, откуда никогда не поднимется, а русский народ восторжествует.Спустя несколько дней, Александр писал Бернадотту, убеждая того, что, несмотря на последующее отступление Кутузова, Бородино на самом деле было русской победой. «Вновь заявляю Вашему Королевскому Высочеству о моей торжественной уверенности в том, что более чем когда-либо я и народ, во главе коего имею честь стоять, желаем противостоять новому Аттиле и скорее дадим похоронить себя под руинами империи, чем придем к договоренности с ним»{542}
.15
Состояние пата
Решимость Александра проистекала из фатализма и внутренней убежденности, а не являлась следствием некоего расчета. Прежде всего, что бы там ни говорил Мишо, царь на самом деле не знал, осталась у него армия или нет. Один из его флигель-адъютантов, полковник князь Сергей Григорьевич Волконский, находившийся при штабе войск Винцингероде, заверял царя: «от главнокомандующего и до последнего солдата, все готовы положить жизнь на защиту отечества и Вашего Императорского Величества», каковые заявления ободряли, однако не согласовывались со сведениями, доносившимися из других источников{543}
.«Солдаты больше не армия, а орда разбойников, занимающаяся грабежом на глазах у командиров, – писал ему Ростопчин из лагеря Кутузова. – И расстрелять нельзя – не будешь же казнить по несколько тысяч в день?» Пусть Александр и демонстрировал склонность с сомнением относиться ко всем словам генерал-губернатора Москвы, но, почти наверняка, получал подобные же донесения и от других либо напрямую, либо от тех в окружении, кому тоже писали из расположений войск. «Сердце мое болит из-за беспорядка и анархии, кои зрю я едва ли не во всякой части армии, и кои ведут к катастрофе», – писал генерал Дохтуров жене. Князь Дмитрий Михайлович Волконский[137]
жаловался: «Наши же мародеры и казаки грабят и убивают людей». Да и кроме двух этих офицеров хватало других, которые тоже не скрывали правду и терзавшие их опасения. Многие из них пребывали в отчаянии из-за происходившего в армии и открыто заявляли, что стыдятся носить форму{544}.