Понимая ужас своего положения в этой стране, чувствуя, что его обманывают, но не смея порвать своих заигрываний с русским правительством, Наполеон старался изыскать способы сделать мир необходимым для противника. Он приказал собрать всевозможные сведения о пугачевском бунте, особенно добыть одно из последних воззваний самозванца, где рассчитывал найти указания на фамилии, которые имели бы права на русский престол. В этих розысках обращались за советом к кому попало. Однако, увидав скоро, что трудно сделать что-либо с этой стороны, Пугачева бросили.
Татарам предлагали идти в Казань призывать своих соотечественников к независимости, обещая им поддержку, как только поднимутся. Но и тут ничего не вышло.
Оставались прямые переговоры о мире, в подмогу которым были пущены всевозможные слухи: что «Рига взята приступом, что вся дорога от Вильны до Смоленска занята обозами, которые везут зимнее платье в армию, что маршал Виктор ведет значительные подкрепления, что к наступающей весне армия будет так же сильна и хорошо вооружена, как при вступлении в Россию, словом, что если русские не заключат мира в эту зиму, то император примет крайние меры…»
Все эти слухи и замыслы не привели, однако, ни к чему, ответа из Петербурга по-прежнему не было, а война принимала все более и более угрожающий характер – партизаны, со священником впереди, взяли город Верею, около самой Москвы, под носом у Великой армии.
Война была везде: впереди, на флангах, в тылу – видимо громадное завоевание распадалось, и Наполеон принужден был отказаться от составленного им мнения насчет системы, которой должны были бы держаться русские при защите своей родины, – их система оказывалась лучшею. Атакованные в центре, они устремили свои усилия на фланги и грозили осилить!
Главное – приближалась зима. Наполеон знал об этом, волновался и начал тихо готовиться уходить.
С несчастною Москвой не церемонились: приказано было обдирать ризы с икон и вместе с паникадилами, крестами, сосудами переливать в металл. Семнадцать пудов золота и 365 пудов серебра было приготовлено в слитках для отправки во Францию. Кроме того, были взяты многие «трофеи»: герб Москвы, со здания Сената, орел, с Никольских ворот, крест с колокольни Ивана Великого. На операцию снятия этого гигантского креста потрачено было немало трудов и времени. Император захотел украсить им церковь инвалидного дома в Париже и, сам наблюдая за работой, сердился на то, что «проклятые галки, тучами носившиеся над колокольней, как будто хотели защищать свой крест!» Уверяют, что Бертье, герцог Ваграмский, стоявший во время работ по съемке этого креста с генералом Дюма на балконе покоев императрицы, не утерпел, чтобы не выразить своего негодования: можно ли делать подобные вещи, почти имея уже мир в кармане! (Каково было состояние духа Наполеона и чего стоило ему сознание тяжести своего положения, знали его служащие, неловко попадавшие под руку: «Верный мамелюк Рустан, – рассказывает Солтык, – подавший раз левый сапог на правую ногу, ударом носка был отброшен навзничь».)
Незадолго до выхода из Москвы был отдан весьма странный приказ. Все начальники корпусов должны были представить цифровые данные числа больных, которые могли бы поправиться: 1) через неделю, 2) через две недели, 3) через месяц, 4) количество людей, долженствовавших умереть через две недели, 5) через три недели; приказано было озаботиться перевозкою только означенных под № 1, всех остальных предполагалось оставить. Не менее удивителен был приказ, в стране совершенно опустошенной, закупить ни более ни менее как 20 000 лошадей, также запастись фуражом на 2 месяца – в местах, по которым самые дальние и опасные фуражировки были не в состоянии доставлять нужного количества фуража на ежедневные потребности.
В последнее время пребывания в Москве снова, как за время великого пожара, угнетенное состояние Наполеона стало сказываться вспышками. Это бывало при приемах по утрам, когда, окруженный начальниками армии, под их пытливыми взглядами, казавшимися ему укоризненными, он будто вызывал всех своим строгим видом; резкий отрывистый голос и бледность лица показывали, что он понимал истину и что она не давала ему покоя. Тут иногда его сердце изливалось на окружающих в жестоких, резких выговорах, не облегчавших, а скорее увеличивавших его пытку сознанием своей несправедливости.
Только во время бессонных ночей в беседах с графом Дарю, по словам Сегюра, он вполне открывает свою душу: «он хочет, по его словам, ударить на Кутузова, уничтожить его или отбросить, потом быстро поворотить к Смоленску». Но Дарю ему отвечает, что раньше это можно было сделать, но теперь уже поздно; что русская армия устроилась, а его ослабла, и победа под Можайском забыта; что как только его армия повернется к стороне Франции – она у него проскользнет между пальцев, так как всякий солдат, нагруженный добычей, побежит теперь вперед во Францию, торговать.