«Так что же делать?» – «Остаться здесь, – отвечает Дарю, – сделать из Москвы большой укрепленный лагерь и провести в нем зиму. Хлеба и соли хватит – он отвечает за это. Для прочего достаточно будет больших фуражировок. Лошадей, которых нечем будет кормить, он посолит. Что касается помещений, то, если домов мало, так погребов достаточно. С этим можно будет переждать до весны, когда подкрепления и вся вооруженная Литва выручат и помогут довершить завоевание.
Перед этим предложением император сначала молчит, видимо, раздумывая, потом отвечает: «Львиный совет! Но что скажет Париж! Что там будут делать? Что там делается за эти последние три недели? Кто может предвидеть впечатление шестимесячной неизвестности на парижан? – Нет, Франции не привыкнуть к моему отсутствию, а Пруссия и Австрия воспользуются им!»
И так уже Наполеон искусственно подогревал усердие союзников. Подтверждая раньше данные Шварценбергу инструкции и делая новые распоряжения, он не забывал «жаловать ему 12 000 франков в месяц на секретные издержки», приказывал выплатить «в счет будущего» 500 000; не отказывал ни в одной из наград по представлению генерала и ходатайствовал перед австрийским императором о чине фельдмаршала для него, а также о разных отличиях для его армии.
Со своей стороны, Шварценберг, платя дружбой за дружбу, секретно уведомил Бертье, что император может рассчитывать на него лично, но не должен рассчитывать на Австрию…
И все-таки Наполеон еще не решался открыто объявить о своем намерении уйти. Все казалось ему потерянным, если удивленная Европа увидит его отступающим, и все спасенным – если удастся переспорить Александра настойчивостью; почти уже побежденный, он откладывал со дня на день публичное признание своего поражения.
Среди военных и политических туч, около него собиравшихся, всегда прежде лихорадочно деятельный, Наполеон в полном смысле бездействовал: он проводил дни в толках о достоинстве тех или других од и посланий, полученных за последнее время из Франции, образцы которых были приведены, или за редакцией правил управления французской комедией в Париже, на которую положил целых три вечера. Все замечали, что его обеды и ужины, обыкновенно простые и короткие, стали затягиваться и что он начал поддерживать себя ликерами, видимо, ища возможности забыться. Видели его отяжелевшим, проводящим целые часы в полулежачем положении, с романом в руке и глазами, обращенными в пространство… в ожидании развязки.
Письмо его к Александру, посланное Лористоном в Петербург с Волконским, должно было пойти 24 сентября/6 октября, и ответ не мог прийти раньше 8/20 октября – очевидно, Наполеон ждал этого числа. По словам Констана, «последние дни пребывания в Москве, предшествовавшие 18 октября, были донельзя печальны: его величество был как-то умышленно холоден и несообщителен; по целым часам никто из присутствовавших не решался начинать разговора».
В это время, как всегда, официальные известия, бюллетени и «Монитор» не говорили правды, и всякое незначительное признание какой-нибудь военной неудачи непременно сопровождалось усиленною похвальбой: «21 сентября/3 октября в Москве начинают чувствовать зиму… Наши войска расположены по квартирам и наблюдают удивительную дисциплину… Мы нашли в Москве все знамена, взятые русскими у турок в течение последних ста лет с лишком».
Мюрат прислал в это время отчаянное донесение из авангарда о голоде и систематическом истреблении остатков кавалерии, но это донесение испугало только Бертье; Наполеон же призвал офицера, его привезшего, стал его расспрашивать, передопрашивать и довел до того, что тот, видя уверенность императора, сам усомнился в своих показаниях. Наполеон тотчас воспользовался его колебанием, чтобы поддержать надежду в Бертье, заверив его, что можно еще подождать, и затем отослал офицера обратно к Мюрату, в уверенности, что он распространит в авангарде мнение, будто император имеет твердо обдуманный и установленный план.
Нельзя думать, чтобы Наполеон сам вполне доверял своему оптимизму; главным двигателем его поступков, очевидно, была нерешительность. Все окружающие удивлялись полному отсутствию в нем прежней живой, быстрой, сообразной требованию, решимости; видели, что гений его разучился прилаживаться к обстоятельствам, как это бывало при его возвышении; тут он упирался, спорил, не желая мириться с крушением своих планов. Не только военные замыслы, но и все другие затеи, при успехе называемые гениальными, а при неудаче позорными и бесчестными, – не удавались ему, разлетались, как дым. К числу таких неудачных затей, кроме помянутых попыток возмутить крестьян и татар, надобно отнести и горький промах с поддельными бумажками, которых было сфабриковано на 100 000 000 рублей. Сомневаться в существовании этих 100-рублевых ассигнаций парижского происхождения нельзя. В одном из писем Бертье есть жалоба на потерю последней коляски, в которой были «самые тайные бумаги» – в этой коляске найдена была улика мошенничества: доска для делания сторублевых русских ассигнаций.