Осенью начали приходить узенькие полоски бумаги на всех «подследственных». Без всякого следствия «тройка» припаяла всем окруженцам по статье 196 кому пять, кому десять лет, а девчатам по статье 7—35 (нарушение паспортного режима) — от пяти до восьми лет лагеря. «За что?! — голосили еще недавно милые пригожуни, теперь уже мало похожие на самих себя.— Мы ожидали следствия, мы же верили, что разберутся и отпустят нас! Какое нарушение режима? Меня забрали из дому с паспортом и пропиской…» Они ходили к начальнику УРЧ, к уполномоченному оперчекистского отдела. Там разводили руками и советовали: «Пишите. Разберутся. Но вы же знаете, что у нас невиноватых не сажают». По той же статье Аля расписалась за пять лет. И ещё больше замкнулась, лицо её окаменело. Она знала, что никто не станет читать их жалобы. Когда не было порожняка, её бригаду гнали на повал, а в ночь — на погрузку. В зону возвращались чуть живые, мокрые, заляпанные грязью — ни помыться, ни обсушиться. В бараке дымили плошки, из щелей в нарах и стенах лезли, с потолка сыпались полчища голодных клопов и остервенело грызли исхудалые девичьи тела.
Бригадиром одной из бригад «окруженцы» выбрали своего комбата Попова и долгое время придерживались по привычке армейских правил — «Разрешите обратиться, товарищ капитан», «Разрешите отлучиться…» Измученные в окружении, в камерах и на этапах, они ещё как-то пережили осень, а ударили морозы, закрутили метели, многие поотрезали на портянки полы и без того укороченных шинелей и в этих кургузых вытертых обносках дрожали под студеными ветрами. И посыпались один за другим молодые, недавно здоровые солдаты, которых так не хватало на фронте. Одних прямо с лесосеки везли в морг к Лясеру, другие этот путь проходили через «слабосилку». Бригада таяла на глазах. Она перестала выходить на развод, ночами её постепенно вывозил за вахту бесконвойный возчик Костров, укладывая на санях вдоль и поперек мощи бывших воинов.
Женщины держались дольше. Они были выносливее всегда. Но голод и каторжная работа превратили их в некие шаржи на самих себя. От ветра, стужи и дыма костров щеки огрубели, обветрились, под глазами набрякли водянистые мешки, давно не мытые волосы слипались и спутывались. Чтоб не плодить паразитов многие женщины обрезали волосы, и всё равно спасения не было.
В баню водили раз в месяц. Выдавали квадратик мыла величиною с ириску. Зато на «санобработке» вдосталь потешался цирюльник Петька Самойлик, брея лобки и под мышками у вконец утративших стыд, безразличных ко всему невольниц. В бараке было несколько монашек. Они протестовали против такого унижения, сопротивлялись, плакали, молили о милосердии, пощаде, и их волокли силком и весело ржали: «Мы вас, бабоньки, быстро размонашим!» Несчастные крестились и шептали: «Свят, свят!.. Господи, помоги и укрепи. Лагерь не был рассчитан на такое количество женского «контингента» и не располагал соответствующим бельем, поэтому им выдавали мужские рубахи и кальсоны с завязками. В этих рубищах тонули худенькие девичьи тела.
На развод выходило всё меньше людей, а план не уменьшался, вагоны подавались исправно каждый вечер. На погрузку выгоняли всё живое: на кухне и в пекарне оставляли по два человека, и те управлялись с помощью доходяг, в бухгалтерии пайки начислял одноногий инвалид, остальные при свете костров и смоляных факелов грузили дрова, пиловочник, рудстойку и шпалы.
Два барака целиком заняли пеллагрозники и цинготники, выполосканные беспрерывными поносами. Возле этих бараков все затыкали носы, хотя над всей зоной и стоял сладковатый трупный запах. На лагпункт началось нашествие огромных рыжих крыс. Они, никого не боясь, шастали под ногами, нападали на ослабевших, прогрызали ходы в хлевушок Лясера. Однажды тот заметил, что там харчуются не только крысы, что у покойников обрезаны «филейные части». Это было совсем уже страшно, секрет перестал быть секретом, гибельная безысходность нависла над лагерем. «Сегодня ты, а завтра я…» Чтоб вырваться в центральный изолятор, рецидивист Генка Серебряков ни за что ни про что развалил топором череп бригадиру строителей, тихому и вежливому псковичу Андрею Иванову. Окровавленный топор он принес на вахту, бросил на стол: «Я там кокнул какого-то черта. Зовите «кума», пусть оформляет новый «строк». Так уголовники выговаривали «срок».
Профессор Бурцева на Лапшанге умудрилась-таки спасти жизнь Андрею, но вернулся он ничего не соображая, беспомощнее малого ребенка. Его комиссовали как инвалида, однако выпустить не решились, чтоб не занялся вновь «своей агитацией». Мы сочувствовали Андрею, блатные издевались. Серебряков три месяца прокантовался на тюремном пайке. Лагерный суд накинул ему пять лет «за хулиганство с нанесением телесных повреждений осуждённому по ст.58 заключенному Иванову». В счет десятой судимости Серебряков отсидел полтора года — предыдущие перечеркивались и отсчет начинался по новому приговору. Он знал, что война рано или поздно окончится и надежные «друзья народа» получат амнистию, и не ошибся, так оно и вышло.