– Молодой человек, – сказал ему лысый сановник в роскошном кабинете отеля «Крийон», – ваши воззрения свидетельствуют о вашей безрассудности и трусости, но они не играют никакой роли. Американский народ поднялся для того, чтобы покончить с кайзером. Мы напрягаем все нервы и всю энергию для того, чтобы достичь цели; всякий, кто станет на пути исполинской машины, созданной энергией и преданностью сотни миллионов патриотов с благородной целью спасения цивилизации от гуннов, будет раздавлен как муха. Я удивляюсь такому безрассудству со стороны человека с высшим образованием. Не шутите с огнем!
Наконец его направили в военную контрразведку, где он встретился с одним товарищем по университету – неким Сполдингом, – который приветствовал его с кислой улыбкой.
– Старик, – сказал он, – в такие дни мы не можем руководствоваться личными симпатиями, не правда ли?… Я считаю безусловно преступным позволять себе роскошь иметь личные мнения, безусловно преступным. Нынче время военное, и все мы должны исполнять наш долг, а такие люди, как вы, только поддерживают в немцах решимость воевать, такие люди, как вы и русские.
Начальник Сполдинга имел чин капитана и носил шпоры на ослепительно начищенных крагах; это был строгий на вид молодой человек с тонким профилем. Он подошел к Дику, приблизил свое лицо к его лицу и заорал:
– Что бы вы сделали, если бы два гунна напали на вашу сестру? Вы бы дрались с ними или нет?… Или вы жалкий, трусливый пес?
Дик пытался объяснить, что он жаждет вновь заняться тем делом, которым занимался до сих пор, что он хочет пойти на фронт с Красным Крестом и желает изложить свою точку зрения. Капитан шагал взад и вперед, бранясь и крича, что всякий, кто после объявления войны президентом продолжает быть пацифистом, есть преступник или, что еще хуже, дегенерат, и что американский экспедиционный корпус не нуждается в подобных типах, и он позаботится, чтобы Дика отправили в Штаты и запретили возвращаться в Европу в каком бы то ни было качестве.
– АЭК – не место для трусов!
Дик махнул на все рукой и пошел в канцелярию Красного Креста добывать себе проезд в Штаты; ему дали литер на «Турень», уходивший из Бордо через две недели. Эти две недели он провел в Париже, добровольно работая санитаром в американском госпитале на авеню Буа-де-Булонь. Был июнь. Каждую ясную ночь бывали воздушные налеты, и, когда ветер дул со стороны фронта, слышен был орудийный гром. Немцы наступали, линия фронта подошла к Парижу так близко, что раненых эвакуировали прямо в базовые госпитали. Всю ночь тяжело раненные лежали на носилках на широких тротуарах перед госпиталем, под свежей зеленью деревьев; Дик помогал таскать их по мраморным лестницам в приемный покой; однажды ночью его назначили дежурить у двери операционной, и он двенадцать часов подряд выносил ведра, полные крови и гноя, из которых иногда торчала раздробленная кость или часть руки или ноги. Сменившись, смертельно усталый и разбитый, он побрел домой ранним, пахнущим земляникой парижским утром, вспоминая лица и глаза, и мокрые от пота волосы, и сведенные, облепленные кровью и грязью пальцы, и жалкие голоса, выклянчивающие сигарету, и клокочущие стоны раненных в грудь.
Как-то раз он увидел в витрине ювелирной лавки на улице Риволи карманный компас. Он зашел в лавку и купил его; внезапно в его голове созрел план купить штатское платье, бросить военную форму на пристани в Бордо и бежать через испанскую границу. Если ему повезет – а при наличии всех старых удостоверений и литеров, завалявшихся в его нагрудном кармане, ему это предприятие наверняка удастся, – он перейдет границу, а потом, когда будет в стране, свободной от этого кошмара, решит, что ему делать. Он даже заготовил соответствующее письмо к матери.
Покуда он укладывал в рюкзак книги и прочее добро и тащил его на спине по набережной на Орлеанский вокзал, в голове неотступно звенела «Песня времен порядка» Суинберна:
«Черт возьми, надо написать стихотворение; людям нужны стихи, которые поднимут их на борьбу с каннибальскими правительствами». Сидя в купе второго класса, он так явственно воображал себе, как будет жить в спаленном солнцем испанском городке, рассылая по всему миру манифесты, призывающие юношество к восстанию против мясников, и поэмы, которые будет публиковать подпольная печать всего мира, что не обращал внимания ни на парижские предместья, ни на проплывающие за окном голубовато-зеленые летние поля.
Казалось, даже грохочущие колеса французского поезда пели, словно марширующая колонна в унисон произносила тихие слова: