Реплики лиц, непосредственно причастных к чекистскому и партийному следствию, располагаются в следующем порядке: Шкирятов (46), Ежов (17), Вышинский (не состоявший ни в одном из руководящих партийных органов и присутствовавший на пленуме в качестве прокурора СССР) и Ярославский (по 5).
Среди «рядовых» членов и кандидатов в члены ЦК особую активность проявили Берия (20), Межлаук (19), Будённый (17) и Стецкий (17). За ними следуют Гамарник (11), Полонский (8), Ягода (7), Шверник (6), Лозовский (5), Хрущёв (4). Пять человек подали по 3 и четырнадцать — одну или две реплики. Таким образом, свой вклад в травлю обвиняемых внесли около 50 человек — менее половины от общего числа присутствовавших на пленуме членов и кандидатов в члены ЦК.
Надо полагать, что Сталин провёл тщательный анализ реплик — тем более, что все они посылались на просмотр и редактирование участникам пленума и затем прилагались к стенограмме.
XXVI
Бухарин и Рыков защищаются
После четырёхдневного обсуждения своего дела Бухарин и Рыков дошли до состояния предельной изнурённости и подавленности. Н. А. Рыкова вспоминает, что в первые дни пленума её отец часто повторял: «Они меня хотят посадить в каталажку». В последующие дни он уже почти не говорил с родными, не курил и не ел [527].
В соответствии со сценарием «партийного следствия» Бухарину и Рыкову предстояло выступить с заключительными речами.
Поскольку длительное обсуждение немного прибавило к показаниям, разосланным до пленума, Бухарин не смог добавить ничего существенного к ранее высказанным им аргументам. Он безуспешно повторял, что не может «до конца и даже до половины объяснить рад вопросов о поведении людей, на меня показывающих» [528].
Уверяя, что он «абсолютно не хотел опорочить новый состав Наркомвнудела», Бухарин осмелился лишь напомнить, что, согласно представленным на пленум тезисам Ежова, в НКВД было раскрыто много двойных агентов, и в этой связи высказывал предположение: «Может быть, и в аппарате [НКВД] не совсем до конца дочистили» [529].
Другим рубежом, который не смел переступить Бухарин, было выражение сомнений по поводу «троцкистских процессов». Когда Молотов стал его настойчиво допрашивать, считает ли он правдоподобными показания подсудимых на этих процессах, Бухарин под смех зала заявил: в этих показаниях правдоподобно всё, за исключением того, что относится к нему [530].
На протяжении всей речи Бухарина прерывали злобными и язвительными репликами, тон которым задавали Молотов и Каганович. В один из наиболее драматических моментов объяснений Бухарина Молотов прервал его словами: «Чёрт тебя знает, что ты делаешь, от тебя всего можно ожидать». Когда Бухарин начал говорить о своих прежних заслугах перед партией, Молотов бросил реплику: «Даже Троцкий кое-что хорошее делал, а теперь он фашистский агент, докатился!», что Бухарин тут же поспешил подтвердить: «Верно, верно» [531].
Помимо «вождей», особенно усердствовали в репликах Стецкий и Межлаук, изрядно напуганные напоминанием Бухарина об их принадлежности в прошлом к его «школе» (имя Межлаука даже называлось в криминальном контексте в одном из показаний). Достаточно было Бухарину начать открещиваться от обвинений в «нападении на НКВД», как Стецкий поспешил выкрикнуть: «Это вы всё заимствовали у Троцкого. Троцкий во время процесса то же самое писал в американской печати» [532].
Отвечая на все эти злобные выпады, Бухарин продолжал винить в создании вокруг него конфронтационной атмосферы исключительно «двурушников-троцкистов». «Вся трагичность моего положения,— говорил он,— в том, что Пятаков и все прочие так отравили всю атмосферу, просто такая атмосфера стала, что не верят человеческим чувствам — ни эмоции, ни движению души, ни словам. (Смех.)»
В конце бухаринской речи из зала стали раздаваться выкрики: «В тюрьму посадить давно пора!» На это Бухарин ответил последними словами, прозвучавшими в его выступлении: «Вы думаете, от того, что вы кричите — посадить в тюрьму, я буду говорить по-другому? Не буду говорить» [533].
Рыков начал свою заключительную речь словами о том, что он отчётливо понимает: «Это собрание будет последним, последним партийным собранием в моей жизни». С отчаянием он повторял, что сложившаяся на пленуме обстановка прямо подталкивает его к мыслям о самооговоре: «Я вот иногда шепчу, что не будет ли как-то на душе легче, если я возьму и скажу то, что я не делал… Конец один, всё равно. А соблазн — может быть, мучения меньше будет — ведь очень большой, очень большой. И тут, когда я стою перед этим целым радом обвинений, ведь нужна огромная воля в таких условиях, исключительно огромная воля, чтобы не соврать…» [534]