…И вот, оставшись на две недели в Будапеште, я снова в Русском институте, читаю обзорную лекцию о моих любимых Александре Блоке, Сергее Есенине, поэтах-имажинистах, поэтах-акмеистах, о «Серапионовых братьях», привожу по памяти строки Марины Цветаевой, Анны Ахматовой, Николая Гумилева… Тогда еще не обо всем можно было говорить, но моя литературно-преподавательская проба на венгерском, родном языке слушателей Русского института, видимо, многих заинтересовала, и я повторил лекцию на филологическом факультете университета. Это фактически и был мой государственный университетский экзамен — на занятия в университет мне больше заглянуть не удавалось.
Я, конечно, благодарен профессорам и преподавателям, которые занимались со мной, давали задания, списки литературы, заранее формулировали экзаменационные требования — ведь я был не обычный студент, а вольнослушатель, заочник. При будущей работе над диссертацией в Академии общественных наук при ЦК КПСС будапештские знания мне очень помогли.
Когда же я сопровождал партийно-правительственные делегации на III съезде ВПТ в мае 1954 года, а также в апреле 1955 года на праздновании 10-летия освобождения Венгрии от фашизма — было, естественно, не до филологии и не до университета. В такие дни просто мечтаешь выспаться.
И в студенческой среде, и в тех городах и селах, которые мне пришлось посетить с делегациями, настроения резко отличались от тех, которые я наблюдал раньше. В стране зрело уже не подспудное, а открытое недовольство[46]
.В университете и в институтах города Сегед (Szeged) преподаватели говорили мне, что насилие и террор охватили всю страну. История Венгрии, ее традиции третируются и попираются, за прогрессивные выступления против существующего положения профессора и преподаватели лишаются кафедр и выгоняются из университета и других учебных заведений (эти методы копировались с худших советских традиций), все более широкие слои населения охвачены страхом за свою работу и даже жизнь.
Поэтому когда в официальных газетах писали об интеллигентах, что они якобы скрывают свои буржуазные взгляды, но не перестают их исповедовать, — это была, разумеется, ложь. Противостояние режиму Ракоши инспирировалось его же сторонниками сверху, конфликт разжигался самими идеологами и практиками верховной власти, которые резко повернули в конце 40-х — начале 50-х годов от союза с интеллигенцией к резкой конфронтации с ней. Я прояснил это для себя во время моих последних коротких встреч в университете и Русском институте с профессурой и студентами, с которыми я был знаком уже много лет.
…Я лично был знаком с Матьяшом Ракоши. Еще в конце 30-х годов, когда я работал в Радиокомитете[47]
, во время кампании за освобождение Ракоши из фашистских застенков Хорти его в тогдашней советской прессе квалифицировали как «выдающегося деятеля коммунистического и рабочего движения». Я уважал этого мужественного борца с фашизмом. Теперь же я видел его на приемах в честь иностранных делегаций, приезжавших на съезды и праздники, где он без всякого труда, без запинки рассказывал и переводил байки и анекдоты на 10–12 языках (к моей белой зависти филолога).А когда Ракоши приезжал в СССР, то в число моих обязанностей как сотрудника Отдела входило и обслуживание важного гостя во время пребывания на советской земле: я, как говорили у нас в Отделе, был «на подхвате». В соответствии с протоколом, официальные встречи и проводы первого человека венгерского государства на вокзалах и аэропортах проводились пышно, а переезды, как и положено, с большим эскортом машин. А если делегация была партийно-правительственная, то и с почетным караулом, марширующим под оркестр.
На переговорах в высших кругах мое присутствие не требовалось, потому что Ракоши хорошо знал русский. Но я должен был сопровождать семью Ракоши по вечерам и воскресеньям, а иногда и днем в будни в театры, на концерты или в какие-либо другие места согласно протокольной программе их визита. В один из таких «культпоходов» я запоздало, но все же передал письмо, написанное Лозовским «его другу Матвею».
— Привет с того света, — грустно констатировал Ракоши. — Он был хорошим человеком. И чего его — старого, больного — Сталин уничтожил буквально перед собственной смертью?