Уинстон знал, что там дальше. Непременно будут упомянуты епископы в длинных рясах, судьи в горностаевых мантиях, позорные столбы, пытки, плетки-семихвостки, банкет у лорд-мэра, обычай целовать туфлю Папе Римскому. Разве что о «праве первой ночи» в школьном учебнике, наверное, не говорится; это такой закон, по которому каждый капиталист имел право спать с любой из работниц своих фабрик.
Что из этого ложь – как знать? Может, и правда, что обычному человеку теперь лучше, чем до Революции. Ничто ведь не свидетельствует об обратном, кроме зудящего в тебе чувства протеста, безотчетного ощущения, что ты живешь в нестерпимых условиях и что когда-то все наверняка было иначе. Главная особенность нынешней жизни, подумалось вдруг ему, не ее суровость и постоянная неуверенность в будущем, а ее неприкрашенные убожество и унылость. Если осмотреться, не увидишь вокруг ничего похожего ни на вранье, льющееся из телевида, ни на тот идеал, к которому стремится Партия. Даже для партийцев многое в этой жизни нейтрально и аполитично – и им приходится корпеть над скучной работой, биться за место в метро, штопать заношенные носки, добывать сахариновые таблетки, бережно хранить окурки.
Партийный идеал – это нечто огромное, наводящее ужас, сверкающее. Мир из стали и бетона, мир чудовищных машин и устрашающего оружия, мир воинов и фанатиков, марширующих только вперед и только в ногу, с одинаковыми мыслями в головах и одинаковыми лозунгами на устах, вечно трудящихся, борющихся, карающих, – триста миллионов людей, и все на одно лицо. А в жизни – разлагающиеся, запущенные города, где недокормленные людишки шаркают по улицам в дырявых ботинках, где в латаных-перелатаных домах девятнадцатого века всегда пахнет капустой и засорившимся туалетом. Ему представился Лондон, огромный полуразрушенный город миллиона мусорных баков, и на эту картину наложился образ морщинистой, жидковолосой миссис Парсонс, беспомощно суетящейся возле засоренной сливной трубы.