Она вернулась из душа, он лежа попивал вино из бокала (бутылка – на полу, рядом с открытым дипломатом). На соседней тумбочке стоял другой полный бокал – для нее. Был включен телевизор, где в программе “Взгляд” выступал какой-то красивый поп, вернее, старший поп с белой бородой и черным колпаком.
– У вас есть такое слово? – бойко спросил усатый ведущий в очках.
– Покаяние – вот это слово, – медленное струение речи. – И человек, и народ должны знать: покаяние никогда не бывает поздним.
– Питирим, – сказал Миша. – Вместе на приемах бываем.
– Владыка, – перебил, загрустив всем круглым лицом, второй ведущий. – По стране идет война между народами: Карабах, Сумгаит, Фергана… Может ли церковь здесь помочь?
– Национальная вражда – великое зло. Церковь говорит так: несть ни эллина, ни иудея.
– Нефть? – Миша вскочил. – Как он сказал? Нефть? – и, довольный, выключил телевизор.
– Нефть, – легко согласилась Лена, забравшись в кровать и прижимаясь щекой к его сдобному плечу.
– Сказано-то как! Ни эллина, ни иудея! Общая нефть! Общенародная! А сейчас отовсюду и эллины, едрить их в качель, и иудеи. Они нефти в глаза не видели, но всё захапать хотят. Налетай, подешевело… Иногда думаю: никогда она больше не поднимется, вся моя жизнь впустую. Новый век – новое топливо. Что упало, то пропало…
– Всё? – Лена пощекотала его хоть и полноватую, но пригоже загорелую грудь. – Больше не встанет?
– Упала… Дальше будет падать. И мы вместе с ней. – Бережно взял за голову, ткнулся курчавой и влажной сиськой в губы, потянул вниз, мимо живота, туда, где было заново напряжено. – А… А… Алена…
– Что? – откинула челку, подняла глаза: снизу вверх он был особенно похож на клювастую дородную куру.
– Алена!
– Ты как меня назвал?
– Слушай… Лена… – Он дышал прерывисто. – Скажи: “Я Алена”.
– Ты чего хочешь?
– Пошути… Со мной… Можешь? Скажи: “Я Алена!”. Говори, – надавил на слабое темя.
– Не буду.
– Я дам тебе денег.
– Я не Алена. Не Алена я! – Она села, спустила ноги. – Не нужны мне твои деньги! – Мимолетно заметила: низ его сдувается, становится крошечным, теряясь в сероватой поросли.
Он протяжно вздохнул, раскинул большие руки по всей кровати, застыл вверх животом, который, наоборот, казалось, подрос, будто в него переместился воздух.
– Не Алена я! – Юбка, тугая молния на бедре. – Не Алена! – Влезла в каблуки. – Я Аленой не буду, понял?
Миша лежал безнадежно, немо. Поправила сумочку на плече. Длинный взгляд от дверей, и – вхлест, автоматной очередью:
– Мне насрать на твою нефть!
Не дойдя до лифта, свернула на лестницу, побежала, застегивая ускользающие пуговицы блузки.
На Ярославском вокзале в сумерках купила в киоске жвачку “Кофейный аромат”. Витя говорил: “Говно говном, но перегар хорошо отбивает”. Повертев, развернула. Коричневый брусочек был какой-то обиженный и трогательный – советская жвачка, беспомощная подражательница западной. Лена шла, двигая челюстями, пытаясь принять независимый вид, ощущая, как жвачка утрачивает вкус и липнет к зубам.
Сквозь ходьбу что-то кольнуло ее выше груди. Она резко остановилась. Золотое сердечко болталось туда-сюда, как заведенное. Черт, надо было вернуть. Увидела урну, потянулась к шее – сорвать – и не смогла, жалко.
А потом был август, гулкая деревянная церковь с голубыми куполами в Новой деревне возле Пушкино, куда привезла соседка Ида Холодец. Утром перед литургией у деревянного аналоя священник отец Александр, похожий на древнего пророка, добрый и спокойный, но словно бы скрывавший внутри себя яростное пламя, слушал ее, наклонив голову и приспустив смуглые веки на карие глаза. Под глазами у него были коричневатые мешки. В открытое зарешеченное окно врывался шум экскаватора, рывшего землю на поле невдалеке, – не мешая общаться им, двоим, но хороня тайну исповеди от остального тесного люда.
– Вы, знаете, что такое грех? По-гречески – это “мимо”.
Лена сказала:
– У меня вся жизнь, как будто мимо.
Потом он деликатно, но ясно спрашивал о грехах и как-то нашел такие правильные, быстрые, непринужденные, серьезные слова, что ей стало жалко мужа и она тоже быстро, без стеснения и подробностей, рассказала всё.
Проговорив все свои измены, она спохватилась:
– Но ведь он обижает меня… Издевается всё время. Прозвища придумывает. Лена-мурена. Морская змея такая.
– А меня в школе дразнили “Мень-пельмень”, – круглые глаза сверкнули улыбчиво.
Лена выпорхнула из-под его теплой епитрахили с золотыми нитями, которая пахла почему-то козьим родным молоком.
Потом священника убили топором, и она всхлипывала в толпе на похоронах. Потом увлечение церковью миновало, стерлось воспоминание об исповеди и целебной епитрахили. Она снова воображала себе других, но других не было, и Лена дошла уже до того, что вспоминала, как поднял ее вместе со стулом Кувалда.