Стремление это является абсурдным и вместе с тем — теплым и человечным. Есть нечто благородное в желании одушевить шестеренки процесса, в потребности видеть мир живым существом, неравнодушным к своим обитателям.
И вот человек поднимается на борьбу. Он может не знать, кто в действительности его враг, он может вовсе не иметь перед собой врага — однако одна вещь видится ему предельно ясно. Сражаться необходимо, человек начинается, прежде всего, с желания совершить невозможное. И если великий лед истории в своем равнодушии абсолютно непобедим, бросить ему вызов следует хотя бы поэтому.
На стороне великого льда выступают могучие государства, непобедимые армии, суровые, но справедливые законы — одним словом, структуры, чье назначение во времени быть тем общим и всесильным, что призвано не только пережить человека, но и включить его в себя, даровать некий коллективный вариант бессмертия. Если великий лед — образ из царства идей, то все эти вещи можно воспринимать как попытку создать земное воплощение его холодной кристаллической решетки.
В противовес этим грозным силам, человек, идущий против великого льда, вооружен лишь теплом собственной жизни и горсткой беспомощных, но красивых слов. Эти слова остались ему от дряхлого мира, когда-то они были и полнокровнее, и проще, риторика не играет особой роли там, где действуют люди с кипучим огнем в жилах. Для них, охваченных пламенем создания, великий лед истории — всего лишь сказка, им некогда обращать внимание на холод, что идет по пятам. Дрожь, озноб и страх перед надвигающимся ледником предназначены другому времени, в котором животворный огонь начинает гаснуть, и все свободное место заполняют слова.
Таким образом, борьба с великим льдом возможна лишь тогда, когда человек перед ним полностью беззащитен. Это зародыш трагедии, и одна только словесная иллюзия способна обратить ее в красоту. Без этого обрамления трагедия останется просто фактом — голым Ничем, что Когда-то случилось в Нигде.
Но кто нуждается в этой красоте? Для кого предназначена ее бесполезность?
Глефод был одним из многих, кто пытался растопить великий лед теплом своей жизни. И он растопил его — достаточно для того, чтобы самому вмерзнуть в образовавшуюся яму. Это не сделало его умнее, храбрее или значительнее, чем он был, однако для историка — или человека, ищущего в прошлом вдохновения своему «сейчас»— отыскать его среди мертвецов окажется проще.
Это случится еще нескоро — когда кровь мира вновь остынет, и от всех его прежних сил останутся лишь слова. Найдется человек, которого собственные боль, любовь и отчаяние — все эти импульсы, обреченные на угасание — двинут против великого льда. Ища оправдание своему замыслу — ибо он будет прекрасно сознавать, что замысел его безумен — человек этот обратится к мифу, как если бы тот был истиной, а не красотой, окружающей факт.
Он перечтет немало книг, этот человек, он поднимет пыль с древнейших архивов. И со страниц Малой Гурабской энциклопедии, что в его времени будет называться совсем иначе, из пыльных строк забытого романа Томлейи поднимется странный и величавый образ — горстка людей, бросающих вызов неодолимой силе, нелепый, живой и яркий маскарад, преграждающий путь великому единообразному войску.
Человек будущего будет мечтателем, он вдохновится этим образом, иллюзия покажется ему важнее, чем правда или жизнь. Он соберет своих друзей, а те соберут своих, он распалит их красивыми словами и вообразит подвиг там, где возможны только позор и смерть.
Они поверят ему.
Он поведет их на битву.
И мы — другие «мы», но похожие на нас нынешних, как две капли воды — скажем: все повторится заново.
12. Поднимается ветер. В бой идут одни дураки. Двести тридцать четвертый
Когда батальон Гирландайо растаял, как сон, и Глефод сменил испорченные брюки на фланелевые штаны, любезно предложенные Лавдаком Муром, с востока, со стороны Освободительной армии, подул такой холодный и упругий ветер, что даже наиболее ушедшие в иллюзию герои вспомнили о реальности и об осени, что начиналась в ней. Закутался в пальто берсерк Дромандус Дромандус, обмотал шарфом стальной ворот доспеха могучий Хосе Варапанг, натянул поверх кольчуги замызганный свитер Эрменрай Чус. То был негласный компромисс с легендой, в которой никакого ветра не было, и все события происходили в некоем статичном, залитом светом мире, где стойкости и мужеству двухсот тридцати двух суждено было проявиться контрастно и четко, как на фотографии.
Но легенда была уже завершена, а жизнь Когорты лишь приближалась к своему завершению. Ветер нес шум приближающейся армии, он дул так сильно, словно хотел сдуть старый Гураб со всеми его династиями, позорным прошлым и несуществующим будущим. Ветер не служил Джамеду, как не служил никому на свете — однако казалось, будто его родили бесчисленные легкие Освободительной армии, и он — суть невидимый авангард ее неотвратимого наступления.