страшно? Он закрывает глаза. Что делает ребенок, которого будут насиловать, а потом убивать? Закрывает глаза. И кричит. Но сначала — закрывает глаза. Для этого и нужны слова. И вот что любопытно: все архетипы человеческого безумия и жестокости были изобретены не людьми того времени, а нашими далекими предками. Греки изобрели — скажем так, за неимением точного определения — зло, разглядели зло внутри человека, но доказательства и свидетельства этого зла у нас уже не вызывают эмоционального отклика, они нам кажутся непонятными, бесполезными. То же самое можно сказать и о сумасшествии. Именно греки открыли этот веер, но сейчас он нам безразличен. Вы скажете: все меняется. Естественно, все меняется, но архетипы преступлений не меняются — равно как и наша природа. Есть еще одно объяснение: мол, социум того времени был крошечным. Я имею в виду девятнадцатый, восемнадцатый, семнадцатый века. Конечно, он был крошечным. В семнадцатом веке, к примеру, во время каждого плавания работоргового судна умирало двадцать процентов товара, то есть цветных людей, которых везли на продажу куда-нибудь в Виргинию. И это никого не трогало! В Виргинии не выходили газеты с метровыми заголовками, никто не требовал повесить капитана судна. А вот если хозяин имения впадал в безумие и убивал соседа, а потом галопом мчался к себе домой и, едва сойдя с лошади, убивал жену — в общей сумме всего две смерти, — о, вот тут виргинское общество пугалось насмерть и полгода продолжало бояться, более того, легенда о всаднике-убийце передавалась из уст в уста на протяжении нескольких поколений. Или вот французы: при Парижской коммуне в 1871 году убили тысячи людей — и что? Никто даже слезинки по ним не пролил. А в тех же числах один точильщик убил жену и престарелую мать (не жены мать, а свою собственную, да, именно так, господа хорошие), а его потом положила полиция. Так эта новость обошла все французские газеты, а следом и европейские, и даже в нью-йоркском «Экзаминере» дали заметку по этому поводу. Почему так? А вот и ответ: покойники Парижской коммуны не принадлежали нужному слою общества, темнокожие с работоргового корабля не принадлежали к этому обществу, а вот женщина, убитая в столице французской провинции, и всадник-убийца из Виргинии очень даже принадлежали, в смысле, об их злоключениях можно было писать — ну и читать, естественно. И даже при этом в газетах больше умалчивали, чем раскрывали. А может, и раскрывали. Что именно? Скажу честно: понятия не имею.
Юноша закрыл лицо ладонями.
— Это ведь ваша не первая поездка в Мексику, — сказал он, открывая лицо с улыбкой, чем-то напоминающей кошачью.
— Нет, — признался седой, — я побывал тут некоторое время назад, несколько лет назад, и попытался кое с чем помочь, но у меня не получилось.
— А зачем же вы вернулись?
— Так, посмотреть — мне так, во всяком случае, кажется. Я побывал в доме друга — друга, с которым познакомился в прошлый приезд. Мексиканцы очень гостеприимны.
— Так это не была командировка?
— Нет-нет-нет, — отозвался седой.
— И какое же мнение о том, что происходит, вы составили сейчас? Естественно, я имею в виду не официальное, а ваше частное мнение…
— У меня, Эдвард, несколько мнений. Я бы хотел, чтобы ни одно из них не было опубликовано без моего согласия.
Молодой человек снова закрыл лицо ладонями и сказал:
— Профессор Кесслер, я — могила.
— Хорошо, — кивнул седой. — Я скажу тебе три очевидные вещи. А: это общество вне того общества, о котором я говорил. И все, абсолютно все тут как римские христиане на арене цирка. Б: у преступлений разный почерк. В: этот город, похоже, развивается, прогрессирует, но лучшее, что могут сделать его жители, — это однажды ночью выйти в пустыню и перейти границу. Все должны так поступить. Все. Без исключения.
Вокруг всё поглощали красные густые сумерки, и близнецы, и индейцы, и его соседи по столу уже давно ушли. Фейт решился поднять руку и попросить счет. Смуглая полненькая девушка — а не та официантка, которая его обслуживала, — принесла ему бумажку и поинтересовалась, все ли ему понравилось.
— Все, — ответил Фейт, роясь в бумажнике в поисках нужных купюр.