В зеркале его лицо под ее и ее лицо над его слились, стали одним лицом. Не в том дело, что она просто нанесла на его “табула раса” [Tabula rasa (лат.) — чистая доска.] собственные черты или что одно — пародия на другое. Истина заключалась в гораздо худшем — что все это Микки и суждено унаследовать, одни следы боли, ужаса и неизбежного поражения, ничего кроме. Да хоть напиши она слова эти косметическим карандашом у него на лбу, яснее не скажешь. И у себя, и у себя. Она легла на кровать, и потекли медленные, из бездонной глуби, слезы. Секунду-другую Микки глядел на нее, а потом вышел и стал спускаться на улицу.
Смотреть передачу собрались всей семьей — Крошка с Лотти на диване и Микки между ними, миссис Хансон в кресле-качалке, Милли с Горошинкой на коленях в кресле с цветочным орнаментом, а за ними зануда Боз на одном из кухонных стульев. Ампаро (планировался ее триумф) была, казалось, повсюду одновременно, в крайнем возбуждении и чуть ли не с пеной у рта.
Спонсировали передачу “Пфицер” и корпорация “Консервация”. Поскольку и те и другие не имели предложить ничего такого, что б и так не покупали все, то рекламные ролики были медленные и тяжеловесные — но, как выяснилось, не медленней и не тяжеловесней “Листьев травы”. Первые полчаса Крошка пыталась еще храбро отыскивать, чем бы повосхищаться, — костюмы были прямо как настоящие, духовой оркестр очень даже неплохо наяривал “умм-па-па”. а несколько дюжих чернокожих весьма натурально сколачивали деревянный домик. Но потом снова возникал Дон Херши в качестве Уитмена, голося свои жуткие вирши, и она вся так и вяла. С детства Крошка боготворила Дона Херши, и вот до чего он дошел! Грязный старикашка, распускающий слюни при виде малолеток. Нечестно.
— После такого только рад-радешенек, что демократ, — с южным акцентом протянул Боз в очередной рекламной паузе; Крошка метнула в его сторону гневный взгляд: какая б это лажа ни была, ради Ампаро они должны превозносить ту до небес.
— По-моему, замечательно, — произнесла Крошка. — Очень артистично. Какие цвета! — Это был максимум, что она смогла из себя выдавить.
Пока разворачивалась эмблема канала, Милли — вроде бы с искренним любопытством — забросала Ампаро вопросами об Уитмене (совершенно детскими), но та недовольно отмахнулась. Она уже даже не притворялась, будто в передаче есть что-то, кроме ее собственной персоны.
— По-моему, я в следующей части. Точно, они говорили, что во второй.
Но вторые полчаса речь шла о Гражданской войне и убийстве Линкольна.
(У. Уитмен. “Памяти президента Линкольна. Когда во дворе перед домом цвела этой весною сирень” (пер. К. Чуковского.)
И так полчаса.
— Ампаро, а вдруг сцену с тобой вырезали? — поддразнил Боз. На него дружно зашикали. Он сказал вслух то, о чем каждый думал про себя.
— Все может быть, — сумрачно произнесла Ампаро.
— Подождем, увидим, — посоветовала Крошка; как будто были еще какие-то варианты.
“Пфицеровский” лэйбл померк, и снова возник Дон Херши с бородой, как у Санта-Клауса, хрипло рокоча новый безразмерный стих:
(Здесь и до конца главки — фрагменты стихотворения У. Уитмена “На бруклинском перевозе” (пер. В. Левика.)
И так далее, бесконечно, пока камера витала над улицами, над водой и приглядывалась к обуви — потокам обуви, векам обуви. Потом внезапно, словно переключили канал, опять был 2026 год, и самый обычный народ толпился в павильоне на причале Южного парома.
Ампаро съежилась в тугой-тугой мячик, вся внимание.
— Вот оно, сейчас.
Перекрывая все, раскатисто звучал голос Дона Херши: