И пока мы смотрели на это произведение искусства, он услаждал наш слух повествованием одного из последних эпизодов своей жизни, которым, казалось, был сильно занят в это время его ум и в котором, как он думал, его почтенная особа играла весьма завидную роль. Я лично принадлежал в то время к числу людей, которые принимают жизнь такой, как она есть (и у себя на родине, и за границей), и любимая роль которых – роль зрителя, в большинстве случаев безучастного, но на этот раз и я слушал творца «Стефана» с нескрываемым отвращением. Вдруг кто-то сильно дернул меня за рукав.
– Неужели он говорит, что спустил ее с лестницы? – спросил Пинкертон, бледный как полотно.
– Да, и затем он стал бросать в нее камнями. Именно это, оказывается, и навело его на мысль о картине, изображающей избиение св. Стефана. Женщина эта, как он говорит, была настолько стара, что могла бы быть его матерью!
Нечто похожее на рыдание вырвалось из груди Пинкертона.
– Скажите ему, скажите этому негодяю… – захлебываясь, проговорил он, – я не могу объясняться по-французски, хотя и понимаю этот язык, скажите ему, что я размозжу ему голову!
– Бога ради, не делайте ничего подобного! – воскликнул я, – Ведь они, эти французы, не понимают таких вещей!
– Нет, сначала вы скажите ему, что мы о нем думаем, – возражал он. – Пусть он знает, каким он выглядит в глазах благомыслящего американца.
– Предоставьте это мне, – сказал я, выпроваживая Пинкертона за дверь.
– Qu’est-ce qu’il a?[5]
– спросил студент.– Monsieur se sent mal au coeur d’avoir trop regard'e votre cro^ute[6]
, – ответил я и поспешил выбежать вслед за Пинкертоном.– Что вы ему сказали? – осведомился тот.
– Единственное, что могло его задеть, – сообщил я.
После этой сцены, после той вольности, которую я позволил себе, вытолкнув моего спутника за дверь, после моего собственного не слишком достойного ухода мне оставалось только предложить ему пообедать со мной. Я забыл название ресторанчика, в который мы пошли, во всяком случае, он находился где-то за Люксембургским дворцом, а позади него был сад, и мы через несколько минут уже сидели там за столиком друг против друга и, как водится в юности, обменивались сообщениями о своей жизни и вкусах.
Родители Пинкертона приехали в Штаты из Англии, где, как я понял, он и родился, хотя у него была привычка об этом забывать. То ли он сам убежал из дому, то ли его выгнал отец, не знаю, но, во всяком случае, когда ему было двенадцать лет, он уже начал вести самостоятельную жизнь. Странствующий фотограф-ферротипист подобрал его, словно яблоко-паданец, на обочине дороги в Нью-Джерси. Маленький оборвыш понравился ему, он взял его себе в подручные, научил всему, что знал сам, то есть искусству снимать портреты на ферротипных пластинках и сомневаться в Священном писании, а затем умер где-то на дороге в Огайо.
– Он был замечательным человеком, – говорил Пинкертон. – Видели бы вы его, мистер Додд! Он был благообразен, как библейский патриарх!
После смерти своего покровителя мальчик унаследовал его фотографические принадлежности и продолжил дело.
– Моей жизни можно было позавидовать, клянусь! – восклицал Пинкертон. – Я побывал во всех прекраснейших местах этого прекраснейшего из всех материков, уроженцами которого мы с вами имеем честь называться. Я желал бы, чтобы вы видели мою коллекцию снимков. Я видел природу в ее самые отрадные и самые грозные моменты.
Странствуя с места на место, мальчуган, умевший читать, повсюду добывал книги, как хорошие, так и дурные, и читал без разбора то, что ему попадало под руку. При этом он запоминал решительно все до мельчайших подробностей, вникал по возможности во все – в любое ремесло, в любой промысел, – многое угадывал и схватывал просто на лету, обладая удивительной наблюдательностью, чуткостью и смышленостью. Таким путем у него составились какие-то представления и понятия о том, что, по его убеждению, составляло кодекс священных обязанностей всякого гражданина Америки: быть честным, быть патриотом и приобретать знания и состояние всеми силами.
Впоследствии, конечно, не в первые дни знакомства, я спрашивал у него не раз, зачем он это делает. У него на это был свой ответ: «Для того, чтобы создать тип! – восклицал он. – Все мы обязаны участвовать в этом; все мы должны стараться над созданием типа американца! Лаудон, на нас вся надежда мира. Если и мы провалимся, как феодальные монархи, так что же останется?»
Однако ремесло фотографа-ферротиписта показалось мальчугану слишком скучным делом. Его амбиция метила выше. Фотография не могла быть расширена – так объяснял он свои деловые соображения, – притом это дело недостаточно современное. И вот он совершает внезапную перемену и становится железнодорожным скальпировщиком. Я никогда не мог себе уяснить этот промысел в его основах, я знаю только, что сущность его, как кажется, состоит в том, чтобы надувать железные дороги на проездной плате, оттягивая часть этой платы.