В Дьеппе я сел на пароход и на следующий же день прибыл в Англию. Но прежде чем отправиться в Эдинбург к деду и дяде Эдаму, я провел целый день в Лондоне. Присев к столику в самом отдаленном углу общего зала железнодорожного вокзала, я взял себе бумаги, перо и чернила и написал Пинкертону длинное письмо, в котором от души благодарил его за все, что он делал для меня, сожалел о своем прошлом поведении и высказал свои намерения в будущем.
До настоящего времени, – писал я, – вся моя жизнь была движима сплошным эгоизмом. Я был эгоистом и по отношению к отцу, и по отношению к моему другу; я пользовался их помощью и поддержкой и упорно отказывал им в единственном утешении, которого они просили у меня, в утешение моего присутствия подле них. Как только это письмо было написано и отправлено, я сразу же почувствовал себя как бы возрожденным.
VI
Еду на Дальний Запад
На следующее утро, успев к завтраку, я был уже у дяди и снова сидел среди его семьи за столом, как и три года тому назад, когда только что прибыл из Америки. Все было то же, что и тогда, только теперь ко мне относились, как мне показалось, с б'oльшим уважением. С подобающей грустью была упомянута кончина моего отца, а потом вся семья поспешила заговорить на более веселую тему (о господи!) – о моих успехах. Им было так приятно услышать обо мне столько хорошего; я стал настоящей знаменитостью; а где сейчас находится эта прекрасная статуя Гения… ну, Гения какого-то места? «Вы ее правда не захватили с собой? Неужели?» – потряхивая кудрями, спросила самая кокетливая из моих кузин, словно предполагая, что я привез свое творение с собой и просто прячу его в кармане, как подарок ко дню рождения. Это семейство, не искушенное в тропических ураганах газетной чепухи Дальнего Запада, свято поверило «Санди Геральд» и болтовне бедняги Пинкертона. Трудно придумать другое обстоятельство, которое могло бы подействовать на меня столь же угнетающе, и до конца завтрака я вел себя как наказанный школьник.
Когда завтрак и семейные молитвы подошли к концу, я попросил разрешения побеседовать с дядей Эдамом «о состоянии моих дел». При этой зловещей фразе лицо моего почтенного родственника заметно вытянулось, а когда дедушка наконец расслышал, о чем я прошу (старик был глуховат), и выразил желание присутствовать при нашем разговоре, огорчение дяди Эдама совершенно явно сменилось раздражением. Однако все это внешне почти не проявилось, и, когда он с обычной угрюмой сердечностью выразил свое согласие, мы втроем перешли в библиотеку – весьма мрачное обрамление для предстоящего неприятного разговора. Дедушка набил табаком свою глиняную трубку и устроился курить рядом с холодным камином. Окна позади него были полуоткрыты, а шторы полуопущены, хотя утро было холодным и сумрачным – не могу описать, насколько не соответствовал он всей этой обстановке. Дядя Эдам занял свое место за письменным столом посредине. Ряды дорогих книг зловеще смотрели на меня, и я слышал, как в саду чирикают воробьи, а кокетливая кузина уже барабанит на рояле и оглашает дом заунывной песней в гостиной над моей головой.
В возможно кратких словах я изложил свои денежные обстоятельства, не вдаваясь в особые подробности, и закончил тем, что просил дядю вывести меня из затруднительного положения, дав мне возможность уплатить мой долг Пинкертону и воспользоваться предложенными мне занятиями в Соединенных Штатах, куда меня приглашает мой приятель.
– Было бы несравненно лучше, если бы ты с самого начала обратился ко мне, а не к своему приятелю, – сказал дядя. – Я, конечно, никогда не отвернулся бы от своего ближайшего родственника, сына моей покойной сестры. Но и в данный момент ты явился как нельзя более кстати, у меня как раз освободилось место бухгалтера в конторе, которое я и оставлю за тобой. Ты можешь считать себя счастливым, что все это так устроилось!
– Позвольте, дядя, я отнюдь не прошу вас устраивать мою дальнейшую жизнь или определять меня на место, – заметил я, – я вас прошу дать мне возможность уплатить мой долг Пинкертону и просуществовать первое время по прибытии моем в Соединенные Штаты, вот и все!
– Если бы я позволил себе быть грубым по отношению к тебе, то сказал бы, что нищие не могут быть разборчивы и должны принимать, что им дают, а что касается дальнейшего устройства твоей жизни… Ты уже пробовал устраивать ее сам и видишь, что из этого вышло. Поэтому ты теперь должен следовать совету тех, кто умнее тебя. Всю эту ахинею о твоем приятеле, о котором я не имею никакого представления, и о тех занятиях, которые тебе предлагают в Америке, я и знать ничего не хочу. Здесь же, заняв то место, которое я готов предоставить тебе, ты будешь получать восемнадцать шиллингов в неделю!
– Восемнадцать шиллингов в неделю! – воскликнул я. – Ну, это не такой уж и заработок!
– Эда-ам! – сказал мой дедушка.
– Мне крайне неприятно, что вам пришлось присутствовать при этом разговоре, – произнес дядя Эдам, с угодливым видом поворачиваясь к каменщику, – но ведь вы сами так захотели.
– Эда-ам! – повторил старик.