— Это не от винта, — спокойно отмахивается дочь, прикрывая кровоподтёк тонким воротничком. — От винта только кожа краснеет. Синяки от двустволок. От одной — двенадцатого калибра, и от другой — шестнадцатого.
— …А лейтенантик? Тот, который провожал тебя в прошлом году? — медленно соображает Цахилганов. — Не учил ли он?..
— Из калаша, — солидно кивает Степанидка. — Тот — из калаша. Но только два раза. У них выстрелы подотчётные… А ты, небось, думал, он меня, как малолетку, кадрит? Да?.. Ружья держит Ром. У себя на старой даче. Разные. Вертикалки, горизонталки… Ты зачем его Кренделем зовёшь? Он, кстати, скромный. В отличие от некоторых…
Она вдруг оживляется, вспомнив что-то весьма занятное, и даже останавливается, сморщив нос от удовольствия:
— Есть у него одно ружьецо… нарядное. Дамское. С посеребрёнными стволами. Зауэр 1897 года. Приятное. Дивное! Только… вёрткое, гадство!
Но подозрительного мимолётного взгляда отца Стеша совсем не замечает.
— Лёгкое слишком! — с сожалением, восхищеньем, огорченьем говорит она. — К тому же калибр нестандартный! Такие патроны запаришься искать. И потом, эти раструбы… Совсем, совсем не годное для боевых действий. Жалко, правда?
— А как тебе пистолеты?
— Тьфу. Не люблю, — мотает головой Степанида, мрачнея. — Стреляю, но… Они тупые. А вот зато револьверы! Сами к руке льнут. И такие чуткие! Такие умные, ну…
Степаниде надо, чтобы у неё всегда был тугой и сильный живот. Однако от лени она не хочет делать зарядку. Поглядывая в телевизор, Степанида укладывает на живот тяжёлые тома. Брокгауз и Эфрон напрягают сейчас и укрепляют её молодые мышцы.
— Степанида, у тебя не всё в порядке со средой. Лучше бы её сменить. Все эти военные… Шпана вокруг какая-то, грубое мужичьё… Для чего тебе стрельба?
— Угу, — соглашается она рассеянно. — Вышивала бы лучше гладью. Вязала бы макраме. Крючком.
— А что? Вполне приличное занятие… Хочешь, куплю тебе современную швейную машинку? Или беккеровский белый рояль?
— Наймём, если хочешь, учителей английского и французского, буду отправлять тебя за рубеж каждый год, для практики. Ты окажешься в элите общества… Там Эйфелева башня.
— Она кривая!
— Импрессионисты…
— С ушами и без, — поддакивает ему дочь, поглядывая холодно с дивана. — И горбуны. И сифилитики. Лягушатники, в общем.
— Ну, допустим, не только сифилитики…
Дочь позёвывает широко, как пантера. Подрагивает её блестящий язык. И вот она обещает, вытирая проступившие слёзы кулаками:
— Да, сейчас брошу лежать и поеду глазеть, вместе с другими идиотами, на чёрную икону Малевича; молиться пустоте… Ты что, не чувствуешь разве? Как абстрактные картины вытягивают из зрителя энергию? Они требуют заполнения, а значит — донорства от всякого смотрящего. Они живут энергией живущих, эти чёрные, алчные дыры искусства!
— Ой, только не надо употреблять при мне слово «энергия» в таком смысле! — решительно протестует Цахилганов. — Как физик-электронщик по образованию, я этого терпеть не могу.
— Ну и не терпи.
Уйти молча в свой кабинет — бывший отцовский?
— А жалкие картины из Раздолинки, которые ты у себя развесила? Эти фанерки, картонки? Они что, много тебе дают?
— Много, — изрекает Степанидка враждебно, отрывисто, угрюмо. — Они… глядят… Их нельзя закрывать от людей, потому что… они требуют соответствующих поступков от живущих. Ой, ты не поймёшь… Эти художники главное знали, как
— Тебе?.. Передают?
— Мне. Мне!..
— Но почему-то в мире шедеврами считаются те картины, а не эти, — упорствует Цахилганов. — Ты мало видела подлинных работ известных художников… Высокое искусство, между прочим, облагораживает даже тех, кто закончил школу в Карагане. Так что, подумай.
— Щас.
— Подумай!
— Ага. Непременно.
Родила бы она, что ли, скорей…
— Далась тебе эта пальба… — ворчит Цахилганов. — Ну, скажи, зачем она девице?
Великий генофонд прошлого опасно качнулся на её плодоносном животе, накренился. Дочь потягивается, придерживая тома на животе,