а если не получится «забыть», то он мог запросто, и в любое время, потолковать на досуге об этой странности своего организма со старым приятелем — с Мишкой Барыбиным, заведующим в Карагане
реанимационным отделением.
Впрочем, дальше всё перевернулось так, что Цахилганов впервые в жизни растерялся. Степанида, похожая, всё же — так похожая на него, действительно отправилась в Москву — с каким-то богатым, но бесстрастным, неотвязным кавалером, как его… со своим Кренделем, короче. И Цахилганов то раздражался по этому поводу, а то вздыхал облегчённо —
Но вот Люба… прибавила хлопот,
впервые в жизни.
Да, не он, а молчаливая, так и не состарившаяся, жена его Люба, всего-то навсего — безропотная медичка, ситцевая «простушка с плюсом», вдруг оказалась у Барыбина, в реанимации, с последним, диким, безысходным диагнозом.
Жена его неприметная –
жена его тихая —
жена его —
была больна…
И он, Цахилганов, теперь просиживал около её больничной койки сутки напролёт, дивясь своему такому примерному, поведению
бесконечно.
Но в это утро Любовь спала под барыбинской капельницей совсем спокойно — она казалась безмятежной, будто дитя, успокоившееся после долгого,
долгого горького
плача.
Раньше жизнь Цахилганова складывалась соответственно его желаньям столь точно, что была похожа в общем-то на безостановочную линию подъёма,
поскольку был он благодушен, умён и смел. О, Цахилганов умел достигать цели в один ход — там, где остальным требовалось десять! Он нравился себе в зеркале
—
и нравился вообще; как безупречно-вежливый
циник.
Однако всё теперь шло совсем не по его воле, а как-то дико, нелепо, почти бессмысленно. В любой день, сославшись на неотложные дела, он мог улететь в Москву, к поваленным бивням и протухшим изумрудам, чтобы разыскать срочно и взять под свой неусыпный надзор взбалмошную Степанидку, и заниматься там привычным, унылым замолачиванием бешеных денег — драки с деловыми соперниками он ни чуть не боялся,
при любых обстоятельствах.
Но, разговаривая с Любой, бредившей временами, он запутался несколько дней назад именно в её бреде, выйти из которого было необходимо, прежде чем улететь.
Да, вместо того, чтобы улететь отсюда как можно скорее, он влетел в её бред —
и с удивленьем увидел в этом её бреде себя, лучшего:
того Цахилганова, которого любила Любовь,
Внешнего, то есть, какого-то себя, который находился при Любе всегда,
И оказалось вскоре: уже даже вовсе не жена удерживает его здесь, в бедной реанимации, у её постели, а он сам — другой, который выступает тут, когда ему вздумается, и упрекает, и философствует в палате занудно, как старая дева,
Разумеется, этот «лучший» Цахилганов никак не хотел совмещаться с ним самим, сегодняшним, а отсоединялся всё больше, чем раздражал Цахилганова бесконечно. Такая незадача…
Или это он, Цахилганов, не умеет совместиться с собою — с таким, каким представляла его
Любовь?
И вот он обжился в новой обстановке досадного недопонимания себя, а в итоге — и в беспрерывном сердитом думании: оно стало для него сверхценным.
Потом уж и сам вопрос — для чего лететь? — потерял всякий смысл, вызывая лишь недоуменье. Для того, чтобы повторять там самого себя, не-лучшего, так и не додумав главного,