На вахте вольняжек шмонали так же старательно, как нас. Но горючее можно было перелить в резиновую грелку, а грелку засунуть под рубаху: на ощупь мягко, как живот. Впрочем, кое-кто ухитрялся пронести и бутылку.
Поллитровку оставляли на хранение у дневального шахткомбината (так называлось здание конторы), а когда эту должность упразднили, нашелся другой надежный способ. Как-то раз нас с Юликом пригласил Костя Карпов, помощник начальника участка, выпить с ним в честь не помню какого события:
— Пошли. У меня есть.
— А где?
— У Великого Дневального.
Мы не поняли, но Костя привел нас в техкабинет, положил руку на лоб гипсового Сталина, наклонил — и в полом бюсте обнаружилась бутылка водки. Расчет был безошибочный: кто посмел бы дотронуться до изваяния великого кормчего? Не дай бог, уронишь — а за это и в тюрьму загреметь можно.
Юлик рассказывал, что у них в кировском лагере сидела женщина — шизофреничка, влюбленная в Иосифа Виссарионовича. Свой срок она получила за то, что в присутствии сослуживцев украсила бюст любимого человека своим шарфиком и беретом, приглашая всех полюбоваться: ведь правда он душка? Она и в бараке время от времени замирала и умиленно шептала, уставясь в потолок:
— Он слушает меня!
Угостивший нас Костя Карпов сел за более серьезный проступок: он служил у немцев в карателях. Но на шахте Костя работал на другой должности — горным мастером. И у начальства был «в авторитете». Я своими ушами слышал, как он тянет — т. е., распекает — вольного взрывника, который явился на смену выпивши.
— Ты же комсомолец, еб твою мать! — гремел Костя. — С тебя пример должны брать — а ты в каком виде?!.
— Прости Костя, — лепетал комсомолец. — Больше не повторится. Гад человек буду!
На зеков-специалистов, да и просто на толковых ребят, вроде Карпова, вроде мадьяр Феди (Ференца) Факета и Юрки (Дьюлы) Веттера, ставших уже в лагере горняками, вынужден был против воли полагаться сам начальник шахты Воробьев. Этот был кадровым гулаговцем, работал до Инты начальником какого-то лесосклада и о горном деле не имел ни малейшего представления. Когда на шахту приезжал кто-нибудь из Управления, Воробьев выбегал к вахте встречать высокое начальство и, поддерживая за локоток, вел до своего кабинета. А получив очередной нагоняй за обнаруженные неполадки, в порыве служебного рвения выскакивал на улицу, хватал длинный шест и принимался оббивать с крыши шахткомбината длинные серые сосульки. На другие действия у него не хватало квалификации, их он передоверял своему главному инженеру или еще кому-то из помощников…
Жалею, что я не застал на Инте главного инженера всего комбината «Интауголь» Хромченко. Работник той же системы, что Воробьев, он был птицей совсем другого полета. Орлом, если уж пошла в ход орнитология.
Про Хромченко ходили легенды. Рассказывали, будто он стрелялся на дуэли с другим минлаговским начальником — из-за женщины. Но самый звонкий его подвиг — и тому есть свидетели — был такой. На копре шахты — кажется 9-ой — заел шкив. Стоял лютый мороз, дул ветер и никто из шахтеров не решался лезть на высокий копер, делать ремонт. Приехал Хромченко, оценил обстановку и сам полез на копер. На сгибе локтя у него болталась авоська, в которой — все видели — было полдюжины бутылок спирта. Главный инженер повесил эту авоську на самой верхотуре и объявил, что она достанется бригаде, которая исправит поломку. Немедленно нашлись добровольцы. Окончив работу, они тут же распили спирт, а Хромченко позвонил на вахту ОЛПа и распорядился, чтобы к пьяным зекам на сей раз не цеплялись.
Из Инты он уехал в Калининград-Кенигсберг — командовать янтарным производством. Говорили, что в первый же год он отделал янтарем свой автомобиль. Такой мог.
Теперь расскажу, как обещал, про зам. начальника вентиляции з/к Сурина. Это был очень немолодой человек, деликатнейший и скромнейший. Его чекисты привезли из Болгарии, куда он попал в потоке белой эмиграции. Там он работал главным инженером рудника, в политику не лез — но это его не уберегло. В сорок пятом году Сурина арестовали и отправили на Лубянку. Напрасно он пытался объяснить следователю, что он не тот Сурин, который им нужен, а только однофамилец: тот был Николай Александрович, а он Алексеевич. Никто его не слушал. Он и на Инте ходил к оперуполномоченным, надеясь что недоразумение выяснится. А оно никак не желало выясняться. Возможно, что эмгебешники давно поняли свою ошибку — но не извиняться же перед арестантом, не выпускать же его, белого эмигранта, на волю? (Мы с Миттой использовали эту ситуацию в «Затерянном в Сибири».)